Нилин Павел
Шрифт:
— Нет, может, и двадцать, двадцать пять унесу.
— Ну, это едва ли. Да и, разумеется, не надо попусту рисковать. Сколько всего он может выплавить?
— Не знаю, врать не хочу. Думаю, если никто не помешает, полтонны сделает. Прошлый раз я насчитал у него пять могил. Но у него их, наверное, больше.
— Огромное дело, — погладил себя Казаков по голому черепу. — Если он даже сделает двести — триста килограмм, мы ему пару овец подарим. И еще чего-нибудь из еды. Если он нуждается.
— Он гордый. Он ничего не возьмет.
— Все мы гордые, но кормиться надо, — пошевелил усами Казаков, будто изобразив улыбку. И чуть склонил голову, прислушиваясь. — Чуешь, как он опять пошел?
И Михась услышал отдаленный стук колес по рельсам.
— Осень, далеко слышно.
— Душа болит, — неожиданно вздохнул постоянно суровый Казаков. — Почти неделю бездействуем. А его надо опять на рельсах бить. Разумеется, за тол мы ничего сейчас не пожалеем. Если надо, этот мужик, — кивнул Казаков в сторону просеки, — может прямо сюда все доставить. Попробуем, разумеется, в крайнем случае здесь выплавлять. Это золотой мужик, вполне надежный. Ты с ним сговорись. Он все, что хочешь, сделает. Смекалистый... Но, разумеется, без толку там куда не надо не лезь. Главное — разведай. Условься. Поставим дело. Пошлем людей, транспорт. Наладим ему питание, охрану, чтобы было, разумеется, с размахом. Иди. Желаю тебе.
Казаков не пожал Михасю руку, не похлопал его по плечу. Все это не положено и ни к чему. Но когда Михась повернулся, пошел, Казаков вдруг сдернул с него теплую, ворсистую кепку и спросил почти сердито:
— А этот гречневый блин зачем на голове носишь? Ведь не холодно. Неужели хочешь лысым стать?
Многие знали, что не старый еще Казаков сильно переживает из-за своей лысины. Он убежден, что, если не носить кепку или шапку, если все время подставлять лысину дождю и ветру, холоду и солнцу, она в конце концов, сама защищая себя, покроется волосами.
Так это или не так, но Казаков в это верил. И никто не смеялся. Если человек в этакой кутерьме заботится о волосах, стало быть, надеется сохранить голову.
Михась спрятал кепку за пазуху.
3
Бородатый мужик долго и как-то напряженно молчал, пока они проезжали узкую, длинную, изгибистую просеку.
И Михась молчал, сидя спиной к вознице и свесив ноги, как в воду, в сырой и мозглый туман, ползущий с ближайших болот. Он забыл, казалось, обо всем — и о Клавке, и о Мамлоте, и даже о разговоре с Казаковым. Думал только о том, что его ожидает впереди, в этих Жухаловичах, знакомых с детства и таких загадочно тревожных теперь.
О Клавке неожиданно напомнил бородатый:
— Девчонка рыженькая хорошая. Шустрая, как белка. Уцепилась — беда, нет спасения: «Дядечка, покушайте, пожалуйста». — «Да нет, говорю, не хочу. Дома покушаю. Не желаю, мол, объедать партизанов». А она одно что: «Покушайте да покушайте, хоть попробуйте маленько, какая баранина, отбитая у немцев». Ну, сел. Правильно, еда царская. Оторваться нельзя. Наелся, как дурак на именинах. Теперь можно доехать хоть до самого-самого. Хотя бы даже и до Берлина...
Михасю были приятны слова о Клавке. Но задело упоминание о Берлине. Вернее, подозрительным показался оттенок и спокойствие, с каким мужик произнес «можно доехать». И Красная Армия и партизаны стремятся в Берлин, хотят дойти до Берлина, но именно дойти с боями, с грохотом, а не доехать. Доехать до Берлина могут те, кого сейчас насильно туда везут, или те, кто связал судьбу свою с Гитлером и кто считает теперь Берлин центром земли. И мечтает побывать там, в Берлине, где будто бы идет, невзирая на войну, веселая, сытая жизнь, если верить немецким газетам на русском языке.
Михась не верит этим газетам. И никогда не поверит. И чтобы, как говорится, прощупать на всякий случай настроение мужика, спросил:
— А может, нам, гражданин, лучше уж до Москвы доехать?
— Нет, молодой человек, до Москвы нам сейчас далеко, — замотал головой возница. — Не прорваться. А Берлин — вон он. Все поезда туда идут...
И эти слова не понравились Михасю.
Телегу потряхивало на невидимых выбоинах и буераках.
Наконец выехали на хорошо укатанный большак, глянцевито поблескивавший сквозь туман под нежарким осенним солнцем.
— Да, партизаны, — опять заговорил бородатый, оглядываясь на предзимне потемневший лес. — Пятачок в лесу. Землянки. Костры. Вот тебе и все партизаны. Пятачок. Истинное слово — пятачок. А сшибить, изничтожить вас он все-таки почему-то не может, не смеет. Или занят очень на фронтах. Фронта-то какие. От моря и, можно сказать, до моря...
Михась не откликнулся. Не хотел откликаться. Да и бородатый в задумчивости как бы разговаривал сам с собой, не особенно нуждаясь в собеседнике.
Хорошо укатанный большак тянулся меж побуревших от времени заборов и загородок, мимо пожелтевших садов и неубранных картофельных полей, мимо амбаров, сарайчиков и полуразрушенных каменных и деревянных домов, то с вырванным бомбой углом, то срезанной снарядом крышей.