Шрифт:
Что она собиралась делать здесь в одиночку? Опять деревню?
Я клянусь, она бы сделала, это же была ни черта не соображающая трава, она же ничего больше не знала, кроме своего дела. Но было уже известно, что остатки деревни снесут вскоре совсем. Само место забетонируют, а на бетон поставят колоссальных размеров склад. Так что жизни ей осталось совсем ничего.
Вот теперь ее больше не будет. Нигде и никогда. Как, впрочем, и детства.
(Аплодисменты. В двенадцатом ряду поднимается молодой человек в фенечках, заплатах и запорожских усах, извивая перед собою руки. Три пожилые пары из второго ряда пробираются к выходу.)
Я вчера в метро это увидел и просто закачался. Делаю шаг в открывшийся полупустой вагон, облокачиваюсь о железяку и обнаруживаю, что возле меня, перед дверью же, происходит беспорядочная, беспощадная, слепая любовь. Парочку трясет на расстоянии друг от друга в метр.
Мальчик непрерывно что-то говорит, причем он, видимо, уже побывал в кое-каких таких передрягах, он несет свою чушь с видом знатока, он что-то про горы, скалы и пьянки, и то, что несет он эту чушь на пределе, понятно по скорости и непрерывности монолога, он уже пробовал и знает, что раз заговорил, останавливаться нельзя, сразу страшная эта пауза, общее очумение и — все… Все развалится. Поэтому он, чуть почувствовал, что зацепил, ведет свою рыбку без передышки, толком и не видя, что там ему попалось.
А эта самая рыбешка, рыженькая такая, большеротая, в маечке с едва наметившимися кругляшами, да там соски одни, но уж зато соски — дыбом. И она тоже ни хрена не соображает, но понимает, что ее ведут, и она хочет вестись и страшно боится, что от неправильного неловкого движения сорвется, того совсем не желая, вот ее и колотит. И она изо всех сил понимающе улыбается, и все время что-то улучшающее с собой делает, спинку поддергивает, головку вытягивает, животик втягивает, ножку то так поставит, то переставит, чтоб не потерял, чтоб заметил, что рыбка золотая. Глаза ошалевшие, ни черта не слышит, что он ей тут про пьянку в скалах, она же все время занята: не подумал ли, что дура, не заметил ли, что нескладно сшита, волосы все время норовят развиться и стать прямыми. Ну, дети!
Очень мне захотелось погладить ее по рыженьким кудряшкам и сказать — да успокойся ты, никуда он не денется. Он же токует. А мальчишку просто толкнул бы слегка под зад коленкой, чтоб преодолели они этот несчастный метр и схватились наконец друг за друга. Прямо Лопе де Вега. Три акта они где-то шляются, чем-то ненужным занимаются, чуть встретятся, в ужасе — в разные стороны, пока наконец где-то в конце четвертого, уже публика потянулась в гардероб, что-то щелкает, и вот они голубчики, оказались с глазу на глаз, как две собаки, мчавшиеся, оря друг на друга вдоль забора, и вдруг забор кончился. А! Тут их всем спектаклем, всей труппой, всем зрительным залом обступают, ненормальных этих беглецов, и толкают друг к другу, чтоб не сбежали: ну скажите же наконец-то про любовь, мать вашу так!
А в метро никакой труппы. Вот они и растерялись, две собаки. Никого не видя, ничего не слыша, ведут это безумное общение, означающее совсем не то, что говорится. И вдруг двери открываются, приехали, мальчик молодецким движением выхватывает с сиденья, возле которого они, видимо, только что и столкнулись, позабытую свою сумку и шагает в дверь, а девочка остается.
Тут я наконец решился и выпихнул ее из вагона. Но, видимо, раньше надо было. Она очнулась. И принялась осознавать. Что это было? Так и осталась у дверей, вращаемая ломанувшими в вагон дядьками и тетьками.
Девочки не догадываются, что там происходит у мальчиков, впрочем, так же, как мальчики не догадываются, что там у девочек. Девочки все ждут каких-то подходов, ужимок и прыжков, платоники для разогрева, а мальчикам ничего этого — он всегда готов. Вот и начинается вечный разлад. Вечный разбег друг от друга куда глаза глядят. Тем более что если мальчику дать возможность увидеть и спинку, и животик, и вставшие дыбом соски, он тут же кинется на них с потными ручонками, чтобы тащить на сеновал, но ведь она тут же очнется и начнет сопротивляться, как бешеный еж. Да…
Может, и Девочка, мой дар бесценный от Пианиста, была когда-то такой, не знаю. Я ее застал, когда не было вокруг человека, который о ней не рассказывал бы историй с такими закрутами! Один мне говорит: да на нее и времени тратить не надо. Говоришь: давай — и получаешь сколько хочешь. Вот такой кусман за просто так. Вы что-нибудь понимаете?
Откуда же они берутся, эти потрясающие ребята, мордастые, уклюжие, у которых никаких проблем? То есть одна-единственная: не проиграть в гонке за количеством. Вот он мне, веселый боровок, похрюкивая, с такой всезнающей повадкой, показывает исписанный, замусоленный блокнотик. Вот здесь, — говорит, предъявляя его, как мандат, — они у меня все! Год, месяц, число, имя, цвет волос, объемы, темперамент, что предпочитала. Знаешь, говорит, сколько их тут? Три тысячи шестьсот пятьдесят семь. За двадцать лет жизни. А сколько их еще бегает! О-о-ой! Всех убрать, увы, не успею, хотя, конечно, постараюсь. Свое в любом случае возьму! И заметь, — говорит он мне свою тайну, — ни разу, ни к одной по второму разу не ходил. Только свежачок.
— Ужас, — говорю, — ужас, да как же это ты устоял?
— А вот скажу тебе полезную вещь, один умный бегун на длинную дистанцию поделился: не возвращайтесь, говорит, к былым возлюбленным, былых возлюбленных на свете не-е-ет! А Девочка твоя у меня, сейчас посмотрю, три тысячи пятьсот семьдесят третья. Желаешь подробности?
Дал я ему по роже, он чего-то захихикал и учикилял со своим блокнотом. Трудно серьезным людям с нами, никчемушниками. Ну что я, например, стал бы делать с тремя тысячами, когда не знаю, что делать с одной? У которой в эту сторону, все говорят — никаких проблем. А я наедаюсь только глазами.