Шрифт:
— Это кто у вас? — спросил я на всякий случай знакомого завсегдатая конторы.
— А бог его знает, — хладнокровно ответил завсегдатай, с большим удивлением разглядывая странную угловую личность. — Старик! — остановил он пробегавшего вдоль стены серенького служащего. — Это кто у вас такой?
— А! — захихикал серенький. — А ты не знаешь?
Он заглянул в угол и, тыкая в личность пальцем и попискивая от восторга, объявлял:
— Обломок империй. Уникум. За него антиквары ставили бы друг дружке ножки и отрывали ручки, если б узнали, что он тут на хранении. Произведен в свое время для работы с деятелями культуры. Инструмент идеологического воздействия. Как воздействует — никто не знает, но, по слухам, сбоев не дает. Не смотри что ржавый. Чего делает? Сидит. Иногда его вызывают, может, чтобы проверить: дышит или как. А? Да нет, он не слышит ни хрена, сопит только. — И побежал своей дорогой.
— Надо же, — изумился мой собеседник. И убежал следом.
Человек-пень, видимо, давно не приводился в действие. Да, пожалуй, и выбраться из свитого гнезда было ему уже невозможно. Там он вроде бы и питался, заплесневелая кефирная бутылка составляла целое с окаменевшими бумагами. Его можно было потрогать за свисшую, подернутую мхом губу. Я потрогал. Оглянулся. Никакой реакции.
И я успокоился. И уже уходил, когда из другого угла увесисто задребезжал доисторический телефон без циферблата. От произведенного им грохота взметнулась пыль, дым принялся отваливаться пластами.
— Сан Саныч! — осипшим голосом сказал тот, кто поднял трубку.
И вроде бы заскрипело несколько дверей, а это вставал из угла старикашка. Он встал, и все смолкло. По выпученным глазам даже потертых работяг было видно, что и они в который раз поразились гигантскому его росту, свисшим тяжелым плечам, лысому богатырскому черепу. Видно, в самом деле редко приводился он в действие.
Он вылез из своей конуры, прошел, волоча ноги, разбитый, неопрятный старик, никого не заметив, не заметил он и услужливо подсунутой салфетки, чтобы вытер заросший кефиром рот. Все ему было по фигу, потому что, что бы ни говорилось вокруг, что бы ни предлагалось и ни отвергалось, — делать свою Работу мог только он. Он ее и делал. Там. Он не здесь, он — Там работал. Это здесь он зарастал мусором, ржавел и плесневел. Там он был страшен и быстр. Он вернулся из снов в явь лишь потому, что раздался Звонок, который возвращал его на место, где он получал еще одну карту маршрута, пункт назначения, фамилию. Задание.
Он шел прямо на меня. Я оказался у него на пути. И он трудно наклонил голову. Он узнал меня и понял, что и я понял, что он понял. Что догадавшиеся долго не живут. Что теперь и я — в реестре. И что еще раз сунуться в заповедные места, где он выполняет задания, мне точно уже не светит. Может быть, мне еще и удастся обмануть тех, что охраняет путь. Но там, куда путь ведет, Там — работает он. И Там мне от него не уйти. И значит, жить мне придется — только здесь. И никаких снов. Полжизни — отрезано. Самой лучшей. А может, и единственно стоящей половины.
Нами себе сужен Смех, страх. Разве мир сужен В наш крах? Это нервы блажат… А людям Нужны сны. Лежат на желтом блюде Черные щеки луны…Он ушел в голубое сверкание коридоров. Ушел, провожаемый насмешливыми взглядами, хихиканьем. И лишь я услышал, как над тяжелой его головой тихо и победно пропели литавры. Он шел прямо, без извилин. На деле они ему только мешали.
Вечером я вошел в квартиру, отперев ее своим ключом, темно было, звери все забились куда-то, меня не встречали, что-то не то обосновалось в квартире. Может, воры? Может, они до сих пор здесь? Я прикинул, каким предметом защищаться. Шагнуть в кухню, там на стене шпага, которая на самом деле кочерга, металл мягкий, но тяжелый. В принципе по башке можно съездить, пусть и согнется. Какой маразм! Тут я увидел в углу ее, совершенно замороженно смотревшую в окно. Я подошел, она была неподвижна и не дышала. Я решил, что она умерла. Ужас окатил меня с головы до полу. Я тронул ее пальцем, ожидая ощутить холод и твердость, и тут она повернула голову. На лице ее оказалась бессмысленная огромная улыбка, медленно и одним горлом она вдруг начала хохотать. Сердце мое разломилось, я заорал: «Прекрати этот идиотский смех! Что с тобой?» Собственно, мне и ответ был не нужен, я соображал, что, очевидно, она все обдумала, и вот оно, решение. Ничего подобного. Она была мертвецки пьяна, возле кресла стояла бутылка, в которой оставалось на палец жидкости. «Мне так хорошо, — сказала она, — ты не волнуйся. Я разговаривала с голубями, и они мне отвечали. Это так просто, у всех, оказывается, один язык, надо просто ему догадаться. Видишь ли, мне же надо с кем-то разговаривать».
Так. Хорошее решение. Если не с кем разговаривать, то можно и с птицами.
— Ну-ну! — сказал я. — И чего говорят?
— Ты помолчи, — сказала она, — я тебе сейчас все скажу. Я сейчас пьяна, и мне совсем не страшно, ты забудешь потом, что я хотела сказать, и я забуду, поэтому послушай меня, я все скажу тебе, только допью.
— Все! — рявкнул я, держась за левый бок, потому что что-то там просто ломилось под воротник. — Говори так. — И отодвинул ногой бутылку.
— Ну, ладно, — согласилась она. — Я, видишь ли, взялась съесть кусок не по себе. Я сама выбрала этот кусок, я выбрала тебя, я заставила тебя быть моим, но ты кусок не по мне.
— Это такой комплимент? — злобно спросил я, еще дальше отодвигая бутылку.
— Нет, — сказала она. — Ничего хорошего в этом для тебя нет. Это такой факт. Мне обидно, что он такой. Ты ребенок. Ты прекрасен, милый мой, маленький. Ты как звери. Надо, чтобы не было на земле этих двуногих, все усложняющих, запутывающих, терзающих друг друга и себя, на земле должны жить одни звери и ты. Вы чистые, вы безгрешные. Ты знаешь, что ты — бог? Не знаешь… Ты — мой бог. У меня есть религия, в которой ты — мой бог. Но ты живешь не свою жизнь, тебе нужна другая. Я все постараюсь сделать для тебя, чтобы у тебя была эта другая жизнь, я буду жить ради нее. — Тут она свалилась на пол, и бормотание ее стало невнятно. Она что-то пела, смеялась, и смех ее был замечателен. Она была прекрасна с этим глупым от счастья лицом, с глазами прозрения. Я приволок подушку, засунул ей под голову и сказал: спи, зараза. Она и заснула. Вот какие дела.
Жил-был мальчик. Две головы, четыре уха. Рук четыре, туловища два, а попа одна, общая, и из нее — две ноги, все как у людей. Когда он родился, его папа и мама просто обалдели. Но они быстро пришли в себя и стали счастливы. Потому что, как это ни удивительно, он оказался тем, о чем они, каждый про себя, и мечтали.
Видите ли, папа был принципиальным и последовательным борцом за теорию коллективного воспитания в условиях постоянного повышения деторождаемости. Он был лектор. Он был пропагандист и автор брошюр на тему выращивания и воспитания детей прогрессивным групповым методом. Он был сторонником системы закаливания и самоорганизации детей. Папа не мог позволить себе получать деньги за то, во что не верил, поэтому он всегда верил в то, за что получал зарплату. Соответственно, он намеревался стать отцом для начала минимум двух детей. Но мама не смогла родить ему близнецов или двойню, хотя очень старалась. Вышло больше одного ребенка, но меньше двух. Так уж вышло.