Шрифт:
VII.Пока я размышлял подобным образом — а прошло уже часа два или больше, — юная незнакомка снова ночною мышкою скользнула мне под бок на печку. Ни к чему здесь повторяться, упомяну лишь, что в этот раз мне было особенно сладостно погружать себя как можно глубже между её небольших, но мягко-горячих бедер, каковые, как оказалось, для этой цели сами распахиваются под нужным предельным углом, дабы не только вместить меж ними другое человечье тело, но и направить его так, чтобы всё нужное точно и мгновение совпало. Наощупь эти её бёдра были очень мягки, особенно с внутренней их стороны, а странный волнительный морской запах, так успокоивший мои страхи, источался, как оказалось, в момент раскрытия этих бёдер её живой горячей плотью, готовящейся принять плоть другую, то есть мою, сказанным образом, и всё это составляло инстинктивный естественный древний обряд со строго последовательными его фазами. Я понял, что, в общем-то, первый тот «блин» у меня если вышел и не полным, то слишком поспешным во времени, особенно для неё, и с постоянным суетливым моим страхом, в то время как это, оказывается, может продолжаться добрую минуту, если не дольше, но определить даже приблизительно то сладостное время не было никакой возможности. Ещё я узнал, что туловище моё, лежащее сверху на распростёртом горячем её теле, должно, как я то видел у других, очень энергично, часто и ритмично двигаться вверх-вниз, чтобы нужные части наших тел весьма ощутимо скользили друг в друге, и это происходит, оказывается, само собой, так что если и захочешь замереть недвижно на миг, то это всё равно не получится, так как нарастающая страсть требует ещё более быстрых и глубоких движений, каковые надобно ещё более усилить, ибо образующаяся где-то там у неё по ходу работы обильная скользкая смазка несколько сглаживает это сладостное влажное трение, продлевая мою работу. Но это, наверное, значит, что и ей весьма приятно, иначе зачем бы она, крадучись, дважды за ночь забиралась ко мне на печь? Она была невелика ростом, и рот мой в эти мгновения, пока я лежал на ней, приходился над её бровями и лбом; очень хотелось их поцеловать, но я… стеснялся(!) это сделать, да и было бы трудно прильнуть к ней поцелуем, так как оказалось, что во время этого труда дышать приходится не носом, а почему-то ртом, притом гораздо чаще и глубже чем обычно, что создаёт шум, который приходится с трудом сдерживать, дабы не разбудить детишек рядом на полатях. Забыв о том, что альков наш этот невысок, я во время одного из своих этих движений стукнулся затылком о потолок; она засмеялась, и, обвив меня обеими руками, притянула вниз, к себе, отчего мне стало невыразимо сладко. Немного мешала закатанная вверх рубашонка, скрывая от меня шею, наверное тоже горячую и мягкую, но, наверное, так было и надо; ну а в целом сладострастность эта, пронизанная ощущением горячей, скользкой, живой влаги, было совершенно в своём роде замечательной, вплоть до самого конца работы, завершившейся оргазмом с полнейшим выбрызгиванием, как бы выстреливанием семени внутрь маленького упругого её живота, в его глубочайшие, потаённые недра, куда-то в сторону её сердца, ощутимо стучащего подо мной. Потом следовало куда менее восторженное разъединение, когда всё это моё стало дряблым, опавшим, ненужным для дальнейшего пребывания в глубинах другого тела, и теперь одному нужно слезать с другой, а ей — сдвинуть широко расставленные ноги и уходить, — и всё это весьма и весьма престыдновато; зато появилось ощущение некоей выполненной прозаической естественной потребности, как то, собственно, и было на самом деле, но ничего (или почти ничего) общего с той возвышенной любовью, о коей я когда-то писал (Том 1, «Сокровенное»), а может напишу и ещё — эти, сугубо плотские услады, как мне тогда подумалось, не имели.
VIII.Как бы то ни было, мною был сделан этот наипервейший в жизни шаг; в её скользком чреве осталась, в соответствии с законом природы, малая толика моего организма; я почувствовал некое великое облегчение и чувство приятной физической свободы, пришедшей наконец на смену ноющему томлению внизу моего туловища, каковое томление началось, когда она стелила мне постель, а потом невероятно усиливалось. Рекомендовать однако первую близость в таком виде я теперь другим не могу, ибо в то наше давнее время не было никакого СПИДа, венерические заболевания были принадлежностью только больших городов, а не захолустных деревушек подобных тогдашнему Емонтаеву (за нынешнее не ручаюсь). Я, чрезвычайно взволнованный произошедшим, до утра так и не спал, да уж было и утро; поднялись мы рано, только взошло летнее солнышко; я с опаской ждал, что девочка-мышка, подарившая мне себя в эту ночь, лица коей я вчера не разглядел толком, окажется какой-нибудь дурнушкой или замухрышкой; к счастью, мне улыбнулось очень обыкновенное деревенское востроносенькое лицо, в коем ничего особо отталкивающего я не обнаружил, хотя она оказалась вовсе не пятнадцатилетней, а года на три-четыре старше меня; такой вот была моя первая маленькая ночная незнакомка. Бессонная ночь однако совсем меня вымотала, и я нисколько не отдохнул, к превеликому неудовольствию моих патронесс (коим сказал, что «просто» не спалось), уже не радых тому, что меня, такого «дохлого», взяли с собой, из-за чего путь их растянулся во времени, и я вместо помощника-носильщика стал бременем. Впрочем, через леса, поля и болота (местами дорога шла по топким низинам), миновав ещё ряд селений, одно из коих называлось Лебяжка, мы притащились-таки в те самые Кисляки; деревенские высыпали глядеть, что за братец у их учителки, при бинокле, сроду ими не виданном. Я отлеживался-отсыпался полтора суток, побродил по деревне, из коей запомнил лишь церковь, употреблённую под склад, да группы глазеющих на пришельца сельчан. Через неделю мы тронулись в обратный путь, и я был почему-то очень доволен тем, что сказанное Емонтаево мы преодолели быстро и незаметно, поскольку нас подсадил на попутную подводу некий доброжелательный хромоногий мужичок, отчаянно и с невероятными матерками хлещущий кнутом свою вовсе того не заслуживающую, мышастой масти, лошадёнку, резво перетаскивающую телегу через болотные топи, в мокрых колеях которых были накиданы срубленные деревца для опоры о них копыт, ибо о машинах и сносных дорогах не было тогда и речи. Сказанное выше птичье озеро снова встретило меня потрясающим множеством несметных стай пернатых; в конце концов мы вернулись в пункт отправления Исилькуль, и ни одна живая душа не знала тут о той моей емонтаевской ночи, после коей, разумеется, многие детали моих эротических сновидений изменились; изменилось во мне и многое другое.
IX.Может всё же я совсем нехорошо делаю, что пишу такое о себе, притом с разного рода телесно-натуралистическими подробностями, на этих вот страницах — кто знает, когда и кто их будет читать, что за нравы будут в те далёкие неведомые мне поры. Но в дни, когда это пишу, происходит дичайшая вакханалия так называемого «секса», коим заполнены телевизоры, киноэкраны, журналы, газеты, книги и прочее чтиво, в обилии продающееся в подземных переходах, коммерческих киосках и просто пацанами на улицах, и наполненное мерзостью, кощунством и надругательством над естественным и святым предназначением человека продлевать свой род путём сближения двух — всего лишь двух! — людей разного пола, притом в абсолютном уединении, к чему, и только к чему их зовёт, начиная с юности, здоровый, прекрасный, но очень обыкновенный инстинкт, не нуждающийся в гнуснейших извращениях, до коих докатились самые «цивилизованные» из всех созданий Земли — двуногие. Так что пусть будет напечатано и это моё письмо, где я, после всего в нём сказанного, утверждаю, что щедрая Природа наделила всем нужным, в том числе приятным и прекрасным, все свои живые создания, включая человека, сполна. Думаю, что не менее интересными оказались бы записки подобного, как у меня, рода, но сделанные лицом противоположного, женского пола, что было бы взаимополезным во многих отношениях; сужу по себе: будучи рабом натуры как в изобразительных художествах, так и в литературных, а тем более и в научных, могу излагать только виденное и пережитое самим, а не с чьих-то там слов. И ещё мне интересно, изменятся ли эти, телесные и всякие иные ощущения у людей через несколько тысячелетий, или останутся такими; мне лично хотелось бы, чтобы это осталось без изменений, а провести сопоставления помогла бы в какой-то мере эта вот моя книга. Но никакие плотские, даже самые яркие, утехи не должны стать наиглавнейшей всегдашней целью, затмевающей надолго всё остальное, ибо тогда такой донжуанствующий человек, пребывая даже в самом лучшем и благородном звании, не будет ни на йоту выше, скажем, колхозного племенного жеребца.
X.Гармонично живущая Плоть в нашем, человечьем случае, есть ничто иное, как необходимое питание, сок, почва, на коей произрастает и пышно плодоносит ещё более замечательное, бесконечное в своём многообразии и сложности, древо Интеллекта, Познания и Духовного Благородства; мир таков, каков он есть, и менять его, искажать, обеднять, уродовать, даже в малом, в угоду чьим-то или своим собственным плотским и иным мимолётным прихотям, не только бессмысленно и глупо, но и просто грешно и безнравственно. И если оценить всё здесь описанное по большому счёту, то из вышесказанного емонтаевско-кисляковского похода мне больше запала в память не та, вроде бы сверхчудесная, полная новизны, ночь в печном алькове, а зрелище великого множества птиц у озера, что недалеко от Первотаровки, мириадами носившихся надо мною в высоком синем небе, отражаясь в ещё более круто-синем степном привольном озере, берега коего были сплошь усеяны тысячами, десятками тысяч птиц, как то было в тех раздольных краях в 1942 году — году моей молодости, перешедшей именно тогда во взрослость.
Письмо пятьдесят пятое:
БАЗАР
I.Дорогие читатели (ты, внук, извини, что это свое письмо я начинаю с обращения не к тебе) и читательницы, которые упрекнут меня в безнравственности за предыдущее, а может ещё за некоторые иные письма, — так вот должен вам сказать, что эти свои письма внуку я посылаю в более или менее отдалённое будущее, и он прочтёт их, став уже взрослым, или же уже становясь таковым; сейчас же время такое, что эту книгу мою не издать, но не из-за цензурных преград, каковые, слава богу, в предыдущие годы поубавились, а из-за отсутствия денег, ибо сочинения, подобные этому, издают разве что за собственный счет, а у меня, дабы знал читатель, в кармане абсолютная, но не по моей вине, пустота, о всенародных причинах коей надеюсь подробней рассказать в нужном месте. Духовные же и прочие нематериальные ценности нынче не стоят и гроша ломаного; а тешу себя я тем, что это абсурднейшее время пройдёт, и книгоиздательство снова станет почётным и нужным делом, каковым оно было в течение всей моей предыдущей жизни, когда полки магазинов буквально ломились от книг; было там, правда, немало и партийной макулатуры, но ещё больше — хороших, а то и преотличных книг, причём недорогих и общедоступных. Но тут грянула знаменитая горбачёвская перестройка, последняя, шестая моя книга «Тайны мира насекомых» большим чудом «проскочила» в свет в Новосибирском книжном издательстве в 1990 году, даже с цветными иллюстрациями, и продавалась по цене всего 1 рубль — но на том сказанные чудесные книжные времена закончились; впрочем, это так, к слову. Вот эту книгу, что у вас в руках я, как и другие свои книги, читал вслух своим воспитанникам по «Школе Гребенникова», о коей речь далеко впереди, и это были дети от пяти до двенадцати лет, и ещё родители таковых; и все они слушали эти письма с интересом и вниманием; разумеется, самые «пикантные» из писем, вроде предыдущего, я им не показывал, но таких писем совсем немного, ибо жизнь моя была наполнена куда более сильными событиями и переживаниями, к каковым однако следует постепенно вернуться.
II.Итак, шли очень тяжкие военные годы, было горько и весьма больно слушать по радио сводки Информбюро о том, что мол наши войска после упорнейших и кровопролитных боёв оставили город такой-то, и ещё такой-то, и ещё такой-то; страшнейшей вестью для меня была оккупация этими скотами фашистами моего родного Крыма с оставлением дравшегося до последней капли крови Севастополя, что сразу же так точно и сурово изобразил на своей замечательной трагичной картине «Оборона Севастополя» высоко чтимый мною живописец Александр Дейнека; там же, в Чёрном море, при отходе из этого нашего священного российского города погиб мой старший брат Анатолий, о чём я подробно рассказал в письме 26-м «Пасынок. Красные искры.» Здесь, в глубоком сибирском тылу, жизнь стала тоже превесьма тяжёлой, хотя и не для всех, но всё же для подавляющего большинства; об эвакуированных, госпитале, облавах, сберкнижках я уже писал. Продукты же в магазинах продавались только по карточкам, и паёк этот становился от месяца к месяцу всё скуднее и скуднее; столь же быстро исчезли из свободной продажи все самые необходимые хозяйственные и другие наинужнейшие товары, включая одежду, обувь и всё такое прочее; кое-что отпускалось тоже мизерными редкими дозами по так называемым промтоварным карточкам. Единственным местом, где можно было свободно купить кой-какую снедь ну и там разное поношенное барахлишко (именно поношенное, так как новое продавать тут не разрешалось, ибо сие называлось спекуляцией, строжайше запрещённой законом) был базар. Несмотря на частые облавы, на базаре том было всегда людно и как-то даже весело; здесь публика не только продавала-покупала разную разность, но и взаимно общалась, делясь новостями, слухами и даже анекдотами, коих рождалось в то тяжкое время превеликое множество — и бытовых, и сальных, и военных, и про Гитлера с Геббельсом и с прочей их фашиствующей сволочью; про нашего же Сталина даже в самых фантастических анекдотах не было и намека на что-нибудь его плохое, потому что всех тогда бы пересадили и по-расстреляли; на всякий случай люди даже и в мыслях не допускали такого, чтобы нечаянно, скажем, по пьянке, или в больном бреду, не проболтаться; большинство же свято верило в непогрешимость вождя и в то, что только этот якобы величайший и гениальнейший из полководцев сможет спасти державу от могущественного всесокрушающего врага.
III.В воскресные дни даже лютою зимою на базар этот съезжалось премного разного дальнего люда, и торговля разделялась на две зоны — продовольственную и барахолку. Общий барышно-ярыжный гвалт перекрывала чья-нибудь гармошка, к коей тут же подваливала публика, окружая гармониста тесным кольцом; как только нехитрая мелодия переходила в частушечную, кто-нибудь тут же выкрикивал первый озорной куплет, за коим следовал взрыв громкого хохота; после двух-трёх куплетов к гармошке пробивался ещё один певец и выдавал задорным своим голосом что-нибудь ещё более хлёсткое, типа «Солдат с котелком, ты куда шагаешь? — В райком за пайком, разве ты не знаешь?», и хохот толпы был ещё громче, и так до тех пор, пока не замерзали от дикого мороза у музыканта пальцы, и тот должен был их греть, спрятав в рукавицы, которыми сильно прихлопывал одна о другую или по своим бокам. Молодых мужиков тут уже не было видно вовсе, все они воевали на фронте; даже пожилых делалось от месяца к месяцу на нашем базаре заметно меньше: их тоже забирали на фронт. Зато тут, на базаре, начали появляться счастливцы из тех мужиков молодых иль средних лет, каковые там, в кровавой фронтовой мясорубке, отделались оторванной рукой, ногой, а то и обеими ногами. Никаких протезов тогда не делали, и к коленке ремнем прикреплялась грубая самодельная подпора, называемая деревянною ногою; вместо ампутированной руки не делалось ничего, и пустой рукав задрипанной шинелишки у такого заправлялся в карман. Инвалиды без обеих ног передвигались на самодельной платформочке, прикреплённой к низу туловища: в каждой руке такой человек держал по некоей подпорке или колодочки типа штукатурной тёрки, коей опирался о землю; сильным движением рук посылал низ тулова, с площадкою, вперёд, выбрасывая затем вперёд свои сильные руки со сказанными колодками, и так «шагал» по пыли и грязи, если то было лето, униженный в буквальном смысле слова, так как был ростом с метр несмотря на косую сажень в плечах; более мастеровитые приделывали к углам своей сказанной платформочки колёса — то есть старые шарикоподшипники на толстых деревянных осях.
IV.Эти счастливцы (а как ещё их назвать, коли оторвало конечности, а не голову?) были просто, но с оттенком шутливой такой уважительности, именуемы калеками; заметными привилегиями в первые годы войны калеки не пользовались, и нередко можно было тут, на базаре, слышать громкое: «Братья и сестры, подайте калеке несчастному, проливавшему кровь свою за вас, и за детей ваших, и за Родину, и за Сталина, подайте же калеке на пропитание!» — и человеку этому, с медалью на груди и длинными красными и жёлтыми нашивками, обозначающими тяжёлые и лёгкие ранения, кидали медяки, а то и серебро, в драную пилотку или фуражку, валяющуюся на заплёванной базарной земле. Надают так более-менее изрядно, а потом видишь, как тут же, на своём «рабочем месте», этот несчастный, напившись с превеликого горя, валяется в бессознательном гнусном положении, и рядом с ним валяются его пилотка, костыли или тележка, и ещё замусоленный стакан. Но даже таким, зверски покалеченным пропойцам были до смерти рады молодки: всё же мужик, от него может будут не только дети, айв хозяйстве какой-никакой толк, что в ряде случаев и оправдывалось. Сказанную проблему очень хорошо иллюстрировала загадка: «Без рук, без ног — на бабу скок», что когда-то означало коромысло, но теперь, в духе времени, неожиданное: «Инвалид Отечественной войны!», что порождало веселейшее ярыжное ржание базарной толпы, включая и фронтовых калек, и молодок, торговавших своим жалким барахлишком, и нас, пацанов.