Шрифт:
— Клав, а Клав…
— К Ивану хочешь? — спросила она, не поворачиваясь. — Иди уж… — Она обиделась, но поняла. Вдогонку шепнула: — Не перебарщивайте только…
Если бы Ардабьев, идущий к Ивану Веселых мимо комбинатовского детсада, рядом со старым хайрюзовским кладбищем, вгляделся, то увидел бы трех подростков, похожих на близнецов, в одинаковых японских куртках на «молнии», сидящих на трех детских качелях. Стальные тросы качелей чуть поскрипывали. Из этих качелей подростки уже давно выросли, и, когда они слегка раскачивались, то приходилось поджимать ноги. Из рук в руки гуляла бутылка «Розового крепкого». К горлышку они прикладывались по очереди, но подросток с православным крестиком, мерцающим сквозь расстегнутую «молнию» куртки, задерживал бутылку в губах больше других, как будто у него было на это неписаное, но неотъемлемое право. Под его длинными девичьими ресницами были пугающе мертвые глаза.
— Скучно… — сказал он, лениво отталкиваясь ногами от земли. — Не пить — скучно, пить — тоже скучно… Особенно эту дрянь… При всей фантазии «Розовое крепкое» не «Белая лошадь», которая, как в стойле, застоялась в шкафчике у твоего предка, Фантомас… Редкое в Хайрюзовске животное… Правда, это всего-навсего сувенирное пони. Ты меня усек?
— Усек, Философ… — подобострастно соскочил с качелей белобрысый толстый подросток, похожий на кролика-альбиноса, и растворился в темноте. Другой подросток со значком «Бони М» на куртке, ожидающе вытянув хрящеватый носик, усеянный мелкими веснушками, перестал качаться, готовый тоже соскочить и раствориться в темноте, если надо. В его еще совсем детских глазах, рыжих, как перепрыгнувшие с носа веснушки, одновременно светились и жажда, и страх перед указаниями. Но указаний пока не было.
Философ продолжал раскачиваться, уже не сдерживая качели. Его лицо то попадало в полосу света из окна детсада, то ныряло во мглу. Но с каждым появлением из мглы на свет оно менялось. Глаза стекленели, черты окаменевали. Философ думал. Качели взлетали все выше и выше, и все дольше лицо Философа, покидая свет, находилось в темноте. А когда оно возвращалось, то набранная там, вверху, темнота оставалась внутри напряженных, но мертвых глаз. Философ взлетал уже до самой перекладины.
— Сорвешься, Философ! — испуганно закричал веснушчатый подросток.
— Заткнись, Пеструшка! — раздался сверху жестяный хохот.
Философ взвился уже выше перекладины. Но трос заскрежетал, и стальная петля выскочила из крюка на перекладине. Качели рухнули на землю. Философ остался лежать ничком в беспощадной полосе света из окна детсада. Спрыгнув со своих качелей, Пеструшка бросился к Философу. Но тот зло оттолкнул его, уползая из полосы света в темноту. Философ сел на барьер детской песочной площадки, облизывая ладонь, с содранной кожей. Философ увидел подбегающего, запыхавшегося Фантомаса с белыми бровями, светящимися в темноте, и протянул руку. В руке оказалась крохотная сувенирная бутылочка «Белой лошади». Философ сначала плеснул из нее на ладонь, а потом запрокинул и жадно выпил.
Философ старался не показать виду, как его унизило, что эти двое видели его падение. Особенно Пеструшка. Отшвырнув бутылочку Пеструшке, Философ взял детский совок и поддел песок, наблюдая, как он сыплется.
— Мы с вами между детским садом и кладбищем. Здесь — зануды-воспитательницы, «В лесу родилась елочка» и тошнотворная манная каша. Там — могилы с червями и кресты, изъеденные короедом… Скучно… И балдеть тоже скучно. Пора завязывать балдеж… До чего мы докатились — до мелкой спекуляции билетами в кино…
— То, что у нас спекуляция, в Америке — частная инициатива… Ты же сам об этом говорил, Философ… — осторожно напомнил ему Фантомас.
— Дело не в самой спекуляции, а в ее масштабах… — поморщился Философ, отбрасывая детский совок. — Ты не сечешь моих мыслей, Фантомас. Только большое дело дает большой кайф. А на какое большое дело способен, например, ты, Пеструшка, если хнычешь, что не можешь достать себе фирменные джинсы и ходишь в какой-то рижской подделке?
— Вам хорошо… — обиженно стал оправдываться Пеструшка. — Тебе твой отец, Философ, «вранглеры» привез со стройки плотины в Сирии. Твой отец, Фантомас, строил находкинский порт, а там «леви страусов» — ты сам рассказывал — навалом. А чо мой отец может?
— Избавляйся от местного акцента… — брезгливо заметил Философ. — Достал же тебе твой железнодорожный предок японскую куртку, как у нас. Пусть и джинсы фирменные достанет. Дави на него.
— Я давлю… — понурился Пеструшка. — А он мне в ответ: «Джинсы на толкучке мою месячную зарплату стоят. Чо я, на твои штаны целый месяц вкалывать буду?»
— Дело не в самих джинсах… — оборвал его Философ. — Наполеон джинсов не носил, но был Наполеоном. Но если бы он захотел, они бы у него были. Их бы соткали покоренные народы.
Пеструшка не все понял насчет Наполеона, но вздохнул.
Философ продолжал:
— Как говорил Мичурин, не надо ждать джинсов от природы, а надо их взять. Нечего надеяться на предков. Это расслабляет. Меня вчера мой предок спрашивает: «Что собираешься делать после десятилетки?» Сколько я его помню, никогда ни о чем не спрашивал. Всю жизнь по уши в цементе и бетоне — только шляпа оттуда торчит. Подарками отделывался. Например, этими «вранглерами». И вдруг сыном заинтересовался. А я молчу от потрясения, что отец со мной заговорил. Как в басне — «от радости в зобу дыханье сперло». А мать отцу со всей ее месткомовской прямотой: «Да что ты с ним разговариваешь! Он же безмозглый!» Знала бы она, что у меня в мозгах, — может быть, поежилась. Всю жизнь она попрекает меня другими детьми — всеми этими пианинными гениями, одуревшими от гамм. Математическими прыщавыми вундеркиндами. Красногалстучными завывающими поэтиками при Домах пионеров. Пыхтящими тупицами из кружка «Умелые руки». Юными натуралистами, пропахшими морскими свинками. Шахматными наркоманами. Вот, мол, какие вокруг талантливые дети, а ты бездарь. А у меня другой талант, нашим советским вундеркиндизмом не учтенный. Я философ. Но я не тот, разрекламированный «Литературкой», сопливый дошкольник из Омска — изрекатель трехкопеечных афоризмов типа: «Пучина — корни моря». Я философ действия. Людьми интересней двигать, чем шахматными фигурками.