Шрифт:
— Все, — сказал он громко. — Теперь все!
Не сняв пальто, он сел на кровать. Он смотрел на кучу пепла — все, что осталось от его прежней жизни. А жизнь эта вдруг нахлынула на него давно забытыми картинами. Он не узнавал себя в том человеке, которого с мстительной услужливостью рисовала ему память. Нет, он не мог так жить, не мог спокойно и равнодушно сносить все это. То был другой человек, не он! И, однако, это был он, никуда не денешься, он! Он, он, от этого не уйдешь! И он сам виноват, глубоко, бесконечно виноват! Он мог предвидеть все это, измена не свалилась неожиданно, это только естественный и закономерный конец того, что было известно и прежде. Почему же он никогда об этом не думал? Все, что угодно, он мог вообразить себе, все, кроме этого.
«Вот все и кончилось», — подумал он снова. — Что ж, теперь можно прийти к Варе и сказать ей: «Поздравь и обними меня, я свободен. Я ни в чем не виноват — ведь я не мог знать, что она так низко падет».
Неправда! Он не смеет оправдываться. Он не смеет говорить, будто ничего не знал. Он знал ее всю, ее поступки, ее помыслы. Знал, что нет у нее за душой ничего, кроме эгоизма и самовлюбленности, знал ее холодную, безразличную ко всему душу.
«Нет, этого я не мог предвидеть», — сказал он себе с отчаянием. Услышав, что она не хочет эвакуироваться, он опасался, боялся, что ее, беззащитную, угонят в Германию, что ее, слабую, истерзают непосильной работой, замучат голодом, надругаются над ней. Но где-то в глубине души, неосознанное, жило опасение, что может случиться и другое…
Седюк вскочил. Больше оставаться в комнате он не мог — здесь не было спасения от беспощадных мыслей. Он подумал о Варе и внутренне содрогнулся. Нет, не сейчас! Он пока не может идти к ней, не имеет права взваливать на других свои ошибки, свое позднее раскаяние. Этим надо перемучиться самому. Он перемучится сам — так, только так.
Седюк побрел в опытный цех, не различая дороги, наталкиваясь то на столбы, то на деревья. Ветер свалил его в сугроб — только тогда он вспомнил, что метеорологи предвещали к вечеру сильную пургу. Пурга гремела во всей тундре, кругом несся мелкий снег. Седюк ввалился в помещение, лишившись голоса, обледеневший и измученный.
— Да вы с ума сошли! — воскликнул Киреев. — Неужели вы не понимаете, что только сумасшедшие прогуливаются в такую погоду? Я даже в столовую не пошел, а ночевать буду на диване. И потом — у вас же сегодня занятия на курсах.
— Не до курсов, — отмахнулся Седюк. — Послушайте, Сидор Карпович, получено наконец описание немецкого способа.
Он торопливо изложил все, что прочитал у Сильченко. Киреев не дал ему договорить. Он уловил существо дела с первых же слов. Восхищенный, он хлопнул Седюка по плечу и кинулся в сернокислотное отделение. Седюк пошел за ним. Дремавшая аппаратчица испуганно вскочила при появлении начальства. Процесс шел ровно, записи в журнале показывали одни и те же цифры. Седюк с невольным волнением смотрел на поглотительные баки. Там сегодня, как и вчера, накапливалась черная, грязная, но свободная от вредных примесей кислота — та кислота, без которой задержался бы пуск завода, та кислота, что была в течение нескольких месяцев самой его заветной, самой мучительной, самой вдохновенной думой. Да, конечно, за ним большая вина. Но есть же оправдание его жизни — плод его поисков, его труда и забот, всех его мыслей, то, чем полны были все его дни, каждый час… Завтра они раскроют бак, скачают бочку кислоты, и он будет любоваться ею, будет наслаждаться ее видом, даже ее запахом, как Киреев.
— Черт знает что! — вспылил Киреев. — Смотрите записи. Романов не дал настоящей плавки, через час конвертер придется опоражнивать. Опять завтра не выдадим полной бочки кислоты!
Седюк постарался успокоить Киреева. Их спор был прерван телефонным звонком. Недовольный голос Лидии Семеновны выговаривал Седюку за срыв занятий: нужно было хоть предупредить заранее — она заменила бы уроки. Кроме того, она надеялась, что он проводит ее домой, на дворе такой ветер, что она боится выходить одна. Седюк стал оправдываться: он неожиданно получил новые данные по процессу, прийти сегодня, вероятно, не сможет.
— Неужели вы в самом деле не пойдете? — спросил Киреев с осуждением. — Человек просит помочь добраться домой, а вы отказываетесь, куда это годится!
— Никуда не пойду, — с досадой сказал Седюк. — Буду, как вы, тут ночевать. А доведут ее курсанты, одна не уйдет.
— Слушайте, — горячо сказал Киреев, — вы, конечно, оставайтесь, хлопот, правда, хватит на всю ночь. А я пойду вместо вас, провожу ее. — Он поспешно добавил: — У меня дома дела. Я собирался заняться ими завтра, но лучше сегодня.
Седюк с изумлением смотрел на него. Киреев медленно краснел — покраснело лицо, шея. В замешательстве он отвел глаза и забарабанил пальцами по столу аппаратчика. Седюк улыбнулся, хотя ему было не до смеха.
— Конечно, идите, — сказал он. — Погода не такая страшная.
20
До учебного комбината было около четырех километров, на дворе грохотала буря, но Киреев меньше чем через час, обледенелый и задыхающийся, ввалился в учительскую. Лидия Семеновна, вскочив из-за стола, с удивлением смотрела на незнакомого человека, сдиравшего с кашне и ресниц наросший на них лед.
— Здравствуйте! — прохрипел Киреев, выдираясь из своих одежек.
— Ах, это вы товарищ… Киреев, кажется? — проговорила она, узнав его. — Вешайте ваш полушубок сюда, к батарее. А почему, собственно, вы пришли? Я ждала Седюка.
Киреев, путаясь и не глядя на Караматину, разъяснил, что Седюк не придет, у него важнейший опыт, прервать процесс невозможно, заменить Седюка у аппаратов тоже немыслимо. Седюк посылает вместо себя его, Киреева, чтоб проводить Лидию Семеновну домой. Она слушала неясное объяснение Киреева с недоброжелательством, лицо ее хмурилось.