Шрифт:
Он подумал о похищении, о котором говорили люди из пивного грузовика. Да, старик тоже о нем знал. Портреты террористов уже много недель красовались на стенах домов, а в новостях регулярно показывали фотографию жертвы — толстого мужчины в роговых очках. Ведущая телевидения, сообщившая о похищении, была одета в черное, и это показалось старику излишним — как будто заложник был уже мертв.
Он попытался встать, но это оказалось нелегким делом.
Боль в пояснице, кажется, прошла, но старик вспотел, пластырь неприятно лип к спине, и очень хотелось пить. Он протянул руку за спину и, стиснув зубы, сорвал пластырь.
Взгляд его скользнул по будильнику на ночном столике, старик взял его и принялся нетерпеливо заводить, оскальзываясь пальцами о гладкий холодный стерженек. Он тряхнул часы, в механизме что-то щелкнуло, и звук этот вызвал у старика приступ раздражения. Он хотел знать время, не было больше сил переносить бесконечность ночи; он жаждал окончания тупой, пожиравшей действительность смеси изнеможения и ожидания, на какую обрекла его ночь. Он тряхнул будильник еще раз и прислушался. Раздалось долгожданное тиканье, внутри, в механизме, снова пошло невидимое время.
В семь часов приехали дорожные рабочие. Увидеть их из окна спальни он не мог, но зато отчетливо слышал, как подъехали машины, как захлопали двери, как зазвенели молотки и кирки, брошенные из кузовов на тротуар. В утренней тишине кто-то громким и недовольным голосом выкрикивал распоряжения. По улице тянули новые электрические и телефонные провода, для чего снесли половину тротуара, часть людей осталась перед домом заканчивать траншею, а часть отправилась копать дальше — к мосту. Скоро все были на своих местах. Потом двое рабочих, стоя на коленях, до наступления вечера укладывали брусчатку; старика впечатляло, как они возились внизу, помещая камни в размеченные тонким нейлоновым шнуром гнезда, люди выглядели сказочными великанами за эфемерным плетеным заграждением. Он обычно долго смотрел на них, наслаждаясь игрой их умелых движений; сейчас он вспомнил их искаженные жарой и усилием лица, их обнаженные торсы, на которых солнце прошедшего дета оставило неповторимый пейзаж загара, ожогов и белого контура маек. Но обычно это бывало позже, а до этого водитель «Еды на колесах», югослав, привозил старику обед. В последнее время он давал этому человеку чаевые, и тот сносил вниз его костыли, так что старик сразу после полудня оказывался на улице. Но в общем-то это ничего не значило, он теперь не уходил далеко.
Да и когда он далеко уходил?
Вопрос возник беззвучно, как ночной кошмар. Старик положил руку на грудь и провел по волосам, ощупывая их от кончиков до корней, ощущение было не из приятных.
До Потсдама он жил в Берлине. Ребенком он часто сиживал на улице перед домом, где проживал тогда с родителями, — перед темным сырым домом с такими же темными задворками. Позже, в двадцатых годах, его снесли. Когда мальчику хотелось побыть одному, он брал маленькую табуретку и искал уединенное место на улице. Вот он сидит на деревянной табуретке и смотрит на свои голые ноги. Весна. Мальчик думает о географическом атласе, куда вчера ему позволил заглянуть учитель. Особенно хорошо запомнилась ему карта в середине большой книги, вне уроков запертой в ящике учительского стола, — карта Европы, физическая. Самое большое впечатление на него произвели Уральские горы, он и сам не понимал почему, видимо отчетливостью и прямолинейностью своих высот.
Старик открыл рот. По комнате расползалась странная духота. Он застонал и, прижимая ладони к груди, ощупал ее, словно надеясь обнаружить в ней отверстие. Но нащупать удалось лишь жесткие ребра и ямочку, в которой лихорадочно билось сердце.
Семь часов тридцать минут.
На кухню, в ночной рубашке, выходит жена хозяина гостиницы. Женщина явно чем-то раздражена. Старик задумывается, отчего он об этом догадался. Их разделяет слишком большое расстояние, чтобы он мог рассмотреть черты ее лица. Женщина достала нож из ящика кухонного стола, что-то быстро порезала и разложила в пластиковые коробочки. Движения ее были быстрыми, но словно разделенными на части; она уронила нож, и лезвие со звоном ударилось об пол. Женщина оборачивается к стеллажу и берет с него две кухонные тряпки, обматывает их вокруг ручек стоящей на газовой плите кастрюли, потом наливает воду в две чашки, стоящие у плиты. На кухню вошла старшая из дочек. Мать оборачивается к ней и бросает перед нею на стол что-то, что уже давно держит в руке. Это цепочка. Девочка вздрагивает и хватает цепочку. Видно, что ребенок молча затаил дыхание.
Немного позже раздается шарканье ног по асфальту. Дочь мясника, толстая, почти взрослая девица, не спеша идет к подворотне. Школа находится недалеко, в паре сотен метров отсюда, но девочка каждый день выходит из дома на двадцать минут раньше положенного. Старику непонятно, как можно быть такой толстой. Жидкие короткие волосы и тонкие ручки совершенно не вяжутся со всей остальной фигурой, в крошечных глазках ребенка таилась тоска по другому, давно ушедшему «я», погребенному под толстым слоем жира.
Внезапно раздается грохот и звон — как будто большой стеклянный предмет со всего маху рухнул на каменный пол и разбился вдребезги.
— Ты не имеешь ни малейшего понятия, — кричит жена хозяина гостиницы, — чем занимаются твои дочери! Ни малейшего!
— Перестань!
— По вечерам они встречаются. Сидят с молодым Дёрром у окна. Ты что, не видишь этого?
— Они дети и просто играют.
— А кровать?
— Что — кровать?
— Его кровать стоит под окном.
— Перестань, прекрати эту истерику!
Голос мужчины в общем-то спокоен и низок, но в последней фразе звучат военные, командные нотки, хотя муж говорит негромко.
Он умел говорить таким тоном. Старик, правда, слышал его довольно редко, и он был ему неприятен, этот рецидив прежней речевой манеры.
«А раньше, — прозвучал в душе издевательский голос, — раньше эта манера тоже была тебе неприятна?» Он прислушался к себе, но не дождался ответа. В душе царило гробовое молчание.
Он провел ладонью по холодному одеялу, посмотрел на оконный переплет, на черную тьму под коньком крыши напротив. «Если я сейчас закрою один глаз, — подумал старик, — то переплет заслонит конек, а если я закрою другой глаз, то снова увижу конек». Это мешало ему. Ему всегда не нравилось, что два глаза, принадлежащие одному человеку, никогда не видят одно и то же.