Шрифт:
— Мне стыдно, что я расплакалась, — вернулась женщина к прежней теме.
— Пустяки, — ответил я, довольный, что она приняла мое вранье за чистую монету.
— Я подумала, что вы решили приударить за мной, потому и была груба.
— Я не умею ухаживать за женщинами.
— Но вы женаты, — сказала она, заметив у меня обручальное кольцо. — Значит, ухаживали как минимум за одной женщиной.
— Нет, мэм. Она поймала меня в торговом центре и зубами расстегнула молнию брюк. И тогда я понял, что она хочет со мной встречаться. В юности я был крайне застенчив.
— Мы с доктором Лоуэнстайн приятельницы, — сообщила женщина, равнодушным жестом убирая с глаз роскошные золотистые локоны. — Я не ее пациентка. Просто моего паршивца психиатра куда-то унесло из города. В таких случаях я хожу к доктору Лоуэнстайн.
— Очень любезно с ее стороны.
— Она замечательный человек. У нее тоже есть проблемы, как и у всех, но вы попали в умелые руки… Черт! Ну и поганый у меня сегодня день.
— А что случилось?
Женщина странно посмотрела на меня и ответила холодно, но без злобы:
— Знаете, мистер, когда мне понадобится составить завещание, быть может, я и обращусь к вам. Но свои личные проблемы я решаю с профессионалами.
— Простите, пожалуйста. Честное слово, я не собирался совать нос в ваши дела.
Незнакомка снова заплакала, спрятав лицо в ладонях.
Из кабинета вышла доктор Лоуэнстайн.
— Моник, заходи.
Женщина проследовала в кабинет.
— Надеюсь, вы не против, Том, — торопливо обратилась ко мне доктор Лоуэнстайн. — Моей приятельнице совсем плохо. За терпение я угощу вас выпивкой.
— Непременно ее дождусь, доктор.
Итак, мы с сестрой — близнецы Батшебы и дети бури — начали свой жизненный путь в Коллетоне. В течение первых шести лет мы не выезжали за пределы округа. Мне не вспомнить то время; оно затерялось в лабиринтах памяти и тесно переплелось с бесконечно прекрасными картинами прибрежного острова. Если верить нашей матери, эти ранние годы протекали так: ее дети росли, считая это своим первым серьезным делом, а она была рядом, когда мы делали первые шаги, произносили первые неуклюжие слова, выкрикивая их реке, бегали по душистым летним лугам и поливали друг друга из шланга.
Области раннего детства для меня закрыты. Конечно, время текло и там, двигаясь от летнего солнцестояния к зимнему. Я играл под непрестанным взглядом синих материнских глаз, имевших своеобразное великолепие с оттенком боли и страдания. Материнские глаза представлялись мне прекрасными цветами. Мне казалось, что матери никак не насытиться общением с нами. Любая наша фраза, любая мысль приводили ее в восторг. Мы бегали босиком по траве и резвились под звуки ее смеха. Позже мать заявляла, что относится к тем женщинам, которые обожают младенцев и маленьких детей. И целых шесть лет — изумительных, солнечных — она вкладывала сердце в свои материнские обязанности. В годы нашего раннего детства ей приходилось нелегко, зато потом мы вдоволь наслушались жалоб, каких трудов ей стоил каждый прожитый день. Но это потом. А пока мы были светловолосыми восторженными детишками, готовыми беспрестанно носиться, постигать лесные тайны и перенимать от матери ее изумительное восприятие мира. Тогда мы не знали, что наша мать — глубоко несчастная женщина. Не знали мы и того, что она никогда не простит нам взросления. Взросление было сравнимо лишь с другим тягчайшим преступлением, стоявшим на первом месте, — нашим появлением на свет. Не скажу, что мать схватывала уроки жизни на лету. Мы родились в доме, полном сложностей, драматических событий и боли. Мы росли типичными южанами. В каждом южанине под слоем одних традиционных представлений залегают другие, более древние.
Мой отец всегда возвращался домой затемно. Когда на крыльце раздавались его шаги, я обычно уже лежал в постели. Постепенно отец начал ассоциироваться у меня с темнотой. Когда он приходил, у матери менялся голос, оттуда исчезала вся музыкальность. Едва отец открывал дверь, мать становилась другой женщиной, обстановка в доме тоже менялась. За ужином родители говорили тихо, стараясь не разбудить спящих детей. Я вслушивался в доносившийся шепот. Обсуждения касались событий прошедшего дня.
Однажды я услышал материнский плач. Отец ударил ее. Но на следующее утро, перед уходом на работу, отец поцеловал мать в губы.
Бывали дни, когда мать вообще с нами не общалась. Она садилась на крыльце и смотрела на реку, на городок Коллетон; ее взор был затуманен меланхолическим смирением и безразличием, нарушить которое не мог даже наш плач. Ее неподвижность пугала нас. Мать рассеянно водила длинными пальцами по нашим волосам. Из ее глаз текли слезы, но выражение лица оставалось неизменным. Мы научились молча переживать материнские приступы меланхолии и окружали ее светловолосым защитным кругом. Проникнуть внутрь мы не могли; своими душевными мучениями мать с нами не делилась. То, что она раскрывала миру и семье, было лишь частью ее личности, частью малой и наименее значимой, неким парчовым фасадом, расшитым филигранью. Собирать мозаику материнского характера — занятие неблагодарное; к тому же мать утаивала самые важные фрагменты. Всю жизнь я изучаю свою мать и не могу сказать, что знаю ее. В чем-то она была для меня идеальной матерью, в чем-то — образцом апокалипсиса.
Я пытался понять женщин, и это навязчивое желание оставило во мне ярость и недоумение. Между обоими полами лежал громадный океан, пересекать который опасно. Между ними высилась горная цепь, чьи загадки не смогли бы расшифровать никакие экзотические шерпы. Поскольку я не сумел разобраться в собственной матери, мне было отказано в даре познания других женщин, встреченных на моем пути.
Когда мать грустила и отключалась от внешнего мира, я обычно винил себя и чувствовал, что совершил нечто непростительное. Порция вины входит в стандартный набор южного мальчишки; наши жизни — цепь нескончаемых извинений перед нашими матерями за то, что наши отцы оказались столь ущербными мужьями. Никакой мальчишка долго не выдержит тяжести и глубины материнской страсти, изменившей направление и обрушившейся на него. Однако некоторые все же имеют силы сопротивляться единичным и невинно-соблазнительным материнским поползновениям. Превращение в целомудренного и тайного любовника женщины своего отца таит столько запретной сладости! А какой триумф ощущает мальчишка, становясь демоном-соперником и получая в тени отцовского дома непередаваемо нежную любовь хрупкой женщины! Нет ничего более эротичного, чем мальчик, наслаждающийся созерцанием тела своей матери и ее прикосновениями. Эта страсть наиболее изысканна и запретна. Она же — наиболее естественна и разрушительна.