Шрифт:
Даже если в переговорах «глаз на глаз» Катков и намекал Достоевскому на угрозу скандального осложнения «карьеры и всего остального» в случае опубликования «нецеломудренной» главы, Достоевский эти намеки проигнорировал, сражаясь за нее до последнего. Предвидение Тихона, однако, не замедлило подтвердиться: преступление перед девочкой, в котором каялся герой «листков», было переадресовано и инкриминировано автору.
По словам Анны Григорьевны, Достоевский приписал Ставрогину позорящее его преступление. По ее же словам, «эту гнусную роль Ставрогина, Страхов, в злобе своей, не задумался приписать самому Федору Михайловичу, забыв, что исполнение такого изощренного разврата требует больших денег и доступно лишь для очень богатых людей» [278] . Большому художнику благодаря его таланту, резонно замечала Анна Григорьевна, не нужно самому проделывать преступления, совершенные его героями, «иначе пришлось бы признать, что Достоевский сам кого-нибудь укокошил, если ему удалось так художественно изобразить убийство двух женщин Раскольниковым» [279] .
278
Л. Г. Достоевская. Воспоминания. С. 424.
279
Там же. С. 425.
Однако, объединяясь с героем в акте двойного авторства, «приписывая» ему не только сам факт преступления, но и письменный отчет о нем, «сочинение», Достоевский рисковал быть отождествленным с «соавтором»: герой, «заявивший своеволие», будто мстил автору за навязанный ему сюжет. Тем не менее исполненная риска художественная игра, безбоязненное предчувствие опасности, гипнотическая сила фантазии создавали тот тонкий мир, в котором герой — растлитель воплощал преследовавший автора многолетний кошмар, а автор, сочинивший «за» героя его исповедь, готов был разделить с ним «некрасивость» и позор преступления. Та настойчивость, с которой Достоевский возвращался к теме насилия над девочкой, то бесстрашие, с которым он пытался освободиться из плена цензуры, те исправления, которые он готов был внести в корректуру главы ради ее спасения, и тот риск «испортить карьеру», который он осознал еще прежде своих редакторов и критиков, обнаруживали азарт художника и страстность мастера, а не грязь извращенца, маскирующего «случай из жизни» декорациями пикантной беллетристики.
Судьба «листков», как и судьба их действительного автора, удивительным образом просвечивалась в самих «листках». «Если прочтет хоть один человек, то знайте, что я уже их не скрою, а прочтут и все. Так решено», — убеждал «проклятого психолога» Николай Всеволодович. Почему-то Катков, сыгравший роль редактора — цензора в подражание старцу Тихону, этих слов не расслышал или не придал им значения. Почувствуй Катков всю серьезность условия: «Если прочтет хоть один человек…», он должен был бы отнестись к нему с почтительным фатализмом и не препятствовать публикации главы в «Русском вестнике». Раз в этом необыкновенном тексте утверждалось, что его «прочтут все», противиться «решению» не имело смысла: рогатки и барьеры, преграждавшие доступ к запрещенной и «усекновенной» главе, творили легенду и обеспечивали легендарному сочинению долговременный неиссякаемый интерес.
Когда Достоевский еще в 1861 году доказывал Каткову целомудрие «Египетских ночей», он писал: «Нет, никогда поэзия не восходила до такой ужасной силы, до такой сосредоточенности в выражении пафоса! От выражения этого адского восторга царицы холодеет тело, замирает дух… и вам становится понятно, к каким людям приходил тогда наш Божественный Искупитель. Вам понятно становится и слово: искупитель… И странно была бы устроена душа наша, если б вся эта картина произвела бы только впечатление насчет клубнички!»
Когда Д. С. Мережковский первым из исследователей Достоевского прочел исключенную из романа главу, получив ее в рукописи из рук вдовы писателя в начале нынешнего столетия, он повторил почти то же самое: «Это одно из могущественнейших созданий Достоевского, в котором слышится звук такой ужасающей искренности, что понимаешь тех, кто не решается напечатать этого даже после смерти Достоевского: тут что-то, действительно, есть, что переступает «за черту» искусства: это слишком живо» [280] .Потрясение, которое пережил Мережковский, а вслед за ним и первые публикаторы главы, было подготовлено атмосферой легенд и темных слухов, окружавших демонического сладострастника Ставрогина в течение тридцати лет подпольного существования его исповеди.
280
Д. Мережковский. Л. Толстой и Достоевский. Вечные спутники. М.: Республика, 1995. С. 63.
Но только «обнародование» криминальных «листков», а также всей их многослойной истории могло положить предел другой легенде: о Достоевском — «маркизе де Саде», которого, «при животном сладострастии», «тянуло к пакостям». Слагатель легенды, Страхов, на основании беспримерной клеветы, предложил Л. Н. Толстому, для которого и был создан миф о «злом, завистливом и развратном» Достоевском, свою собственную концепцию творчества автора «Бесов»: «Все его романы составляют самооправдание» [281] .
281
Переписка Л.Н. Толстого с H.H. Страховым. С. 308.
Это значило, по Страхову, что Достоевский мерзко грешил, а каяться в грехах поручал героям и в освобождающем акте творческого преображения избавлялся от угрызений совести. Это значило, по Страхову, что акт и процесс литературного творчества был для Достоевского удобным прикрытием собственной похоти, а также универсальным гигиеническим средством: каждый новый роман и каждый новый вымышленный грешник брали на себя грязные похождения автора, морально раскрепощая его для свежих впечатлений и свежих творческих идей. «Это был истинно несчастный и дурной человек, который воображал себя счастливцем, героем и нежно любил одного себя» [282] — так аттестовал Страхов своего покойного друга.
282
Там же. С. 309.
История, в которой Достоевский, немолодой, нездоровый, незнатный и неимущий, отягощенный воспоминаниями о злоключениях юности, унизительно зависимый от кредиторов и издателей, создал героя- антипода «безмерной высоты», которого наградил молодостью, красотой, мужским обаянием, знатностью, богатством, безграничной силой воли и которого наказал духовным, нравственным и творческим бесплодием за барственное равнодушие «ко всему родному», — эта история опровергает страховскую аттестацию во всех пунктах. Достоевский казнил демонического грешника ужасами, которыми «наполнен весь мир», но, выполняя «за него» его исповедальную акцию, работал с профессиональным риском, далеко превышающим известные в литературной профессии границы.