Юшкевич Семен Соломонович
Шрифт:
«А что если, – приходило ей в голову, – и они такие, как я? Я считаю их недоступными, чистыми, как они меня, а, между тем, каждая, выйдя от меня, может быть, спешит на свидание. Ведь настоящая наша жизнь есть та, которую мы не показываем, а тщательно скрываем».
…Вечером она сидела с Иваном, и между ними началось то привычное, приятное, что так крепко соединяло их, – началась та радость, когда каждое слово приобретает иной смысл и помещает в душе милые чувства нежности и тихого упоения.
– Почему я люблю тебя? – спрашивал Иван, обнявши ее. – Почему ты мне кажешься лучшей и воплощением красоты и изящества, почему ты каждый раз новая? Потому что я не знаю тебя, потому что ты – моя и ничья… Я люблю тебя вечером больше, чем днем. Ты – та же, но другая… Твоя улыбка загадочна и голос твой как будто несется из вечности и несет меня к новой вечности. И еще потому я люблю тебя, что ты странная, какая-то необыкновенная.
И ей он кажется иным… Это не Иван, с шелковистой круглой бородой, в мягкой сорочке, – а вечный «он», владеющий тайной волновать ее существо… Себя же она чувствует единой в мире, который подчинен ее воле… Движением ресниц она создает моря, небеса, движением ресниц она уничтожает их. Движением ресниц она создает потрясающие мелодии, чтобы ярким пламенем зажглось ее сердце, чтобы воскресли в ее памяти ушедшие тысячелетия и, послушные ее воле, поют миры…
И снова они земные. Таинственное чудо преображения кончилось: они опять в своей квартире, она уже не единственная, он – Иван, и скукой веет от каждого угла.
Только что он говорил:
– Днем твои руки белые, розовые, ты вся белая, розовая, а вечером ты, – таинственная, чужая.
А теперь она слышит:
– Я уже две недели не работаю… На заводе без меня нет порядка. Управляющий – хороший человек, но мямля. Да, некстати эта дурацкая болезнь.
Только что он говорил:
– Хочу, чтобы это вечно продолжалось… Глядеть на тебя и думать, что ты таинственная – необыкновенное наслаждение.
А теперь он продолжает:
– Дай мне свежую сорочку… Если бы я был рантье, я жил бы только в Англии, и дети получили бы великолепное воспитание.
Она дала ему сорочку и думала: «Почему я с такой необыкновенной ясностью чувствую пошлость этих слов?..»
И от мысли, от этой сорочки, от того, что уже ушла радость, только что жившая в ее душе, ей хочется убежать куда-нибудь, забиться, как птица, в угол.
…Она сидит за роялем и играет. Наконец, она говорит:
– Мы уедем, Иван, на все лето.
И думает: «как удивится Глинский, когда узнает, что я уехала».
Иван лежит на кровати… Звуки рояля едва доходят до него. Они доходят, но смутно, как приятный шум. То вдруг кажется, что длинные, желтые стрелы падают в золотое озеро, а то ничего не слышит… Лицо у него очень бледное. От слабости заметно дрожат его желтые, сложенные в кулаки руки на белой простыне, и думает он не об обычном, а о трагическом.
– Да, да, – отвечает он желтым стрелам, летящим в золотое озеро, – мы поедем к морю. Доктор хорошо придумал.
А чуть поглубже идет свое, интимное, развивается другая мысль, бороздит его лоб темными морщинами и делает взгляд холодным, мертвым.
«Если бы я сказал Елене, о чем сейчас и всегда думаю, что ношу в душе, она закричала бы от ужаса, – как будто прочел Иван на стене… – Она играет для меня и уверена, что я счастлив. Я же чувствую себя трупом, который случайно начал двигаться, думать и говорить. Всю жизнь я ношу эту тайну, это свое знание о человеке, но не смею открыть Елене, чтобы не заразить ее души. А как прекрасно было бы, если бы мы могли говорить об этом, думать вместе. Спокойно подвигались бы мы к бездне, которая должна поглотить нас, наших детей и когда-нибудь весь мир».
Желтые стрелы все быстрее летят в золотое озеро и неожиданно исчезают. Иван опять думает: «Ведь почувствовать, что между живым и не-живым нет разницы, значит понять все, все загадки. Понять, это значит сказать себе: нет разного, все единое, и потому откажемся от стремлений, откажемся от расценок. Понять это, значит понять, что вся духовная жизнь, наука, искусство, религия созданы для того, чтобы затемнить эту главную мысль, и что они точно игрушки в руках детей, отвлекающие от главного. Все это несомненно, хотя я и знаю, что искусство, наука и мораль – хорошие и занятные игрушки».
Елена все играла, и он, когда надо было, улыбался ей и отвечал, но с вдохновенной радостью думал теперь о том, что смерть существует.
«Чего бояться, если есть смерть? Ужас был бы в вечной жизни, в сознании невозможности примирить противоречия, – смерть разрешает все заблуждения. Слава Богу, есть смерть, привет ей! Вот скоро, рано или поздно, придет она ко мне, к Елене, к детям и погасит нас… В этом – моя радость, моя единственная вера. И радость эта покрывает даже любовь, потому что смерть выше любви».