Юшкевич Семен Соломонович
Шрифт:
Было так хорошо вокруг, что Елена все порывалась сказать:
– Ваничка, посмотри, как красив сегодня закат!
Или:
– Ваня, какой чудесный воздух!
Все казалось ей необычным: догоравший весенний день, темно-желтевший, задумчивые зеленоватые дали, такой же темно-желтый купол неба, чудесный, синеватый воздух, пахнувший именно так, как она себе представляла, влажными полями, – и даже этот чужой, сидевший рядом с ней… И рождалось в душе какое-то необыкновенное ощущение легкости, беспечности, хотелось улыбаться… Казалось, что ей теперь все можно, и, что бы она ни сделала, что бы ни сказала, как бы ни посмотрела, будет непременно красивым, изящным, будет нравиться, как единственное, неповторимое.
Она сидела ровная, стройная, какая-то легкая, отличная от всех женщин, чуть подавшись вперед, и радовалась как ребенок, когда встречные останавливались и глядели ей вслед. Приятно было и то, что она нравилась Глинскому, от которого все же отделяли ее миллионы верст, хотя он и сидел рядом с ней. И когда отвечала встречным знакомым едва заметным кивком головы, – то говорила, неизвестно к кому обращаясь, к Глинскому или вот к тому прохожему:
– Он непременно расскажет жене своей, что видел меня с вами, – и тихо смеялась, не зная чему.
Но Глинский знал, отчего она улыбалась… сам улыбался, и осторожно, чтобы не испугать, округлив руку, обнял ее.
Предлог он тотчас же выдумал: ей будет удобнее сидеть.
– Я уверен, – вкрадчиво сказал он, – что каждый теперь завидует мне, завидует тому, что я сижу рядом с такой прелестной женщиной… Давайте шалить… Поверните ко мне лицо. Пусть каждый думает, что вы моя жена.
Она почувствовала на спине и на боку его тяжелую, точно из свинца, руку, вздрогнула и осторожно сделала движение, чтобы освободиться… Но все было так хорошо вокруг, так гармонировали даже его слова с сложным ощущением радости, которое она испытывала, что невольно послушалась его и чуть-чуть повернула голову… Взглянув ему в глаза, она вдруг с тихим испугом откинулась назад…
Кто-то кланялся ей, и Елена машинально ответила на поклон. Она узнала Елецкого и Болохова и покраснела… Глинский несколько раз помахал в воздухе мягкой шляпой, и так как коляска в этом месте повернула, то смело прижал Елену к себе, с таким чувством, будто она ему уже принадлежала… Ему пришло в голову, что теперь, когда он ее уже обнял, как раз время сказать то, что хотел сказать раньше.
– Я не сомневаюсь, – произнес он с уверенностью, – что если кто-нибудь считает нас с вами мужем и женою, то думает и о том, как страстно я обнимаю вас дома и как целую вашу шею, ваши губы…
«Я, кажется, дурно сделала, что поехала с ним, – подумала Елена с тяжелым чувством, боясь оглянуться на Глинского. – Он говорит пошлости… и меня очень беспокоит его рука, а я не знаю, как сказать ему, чтобы он принял ее».
Ссориться, однако, ей не хотелось… Как решиться уничтожить прекрасное, что сейчас живет у нее в душе?..
– Мне кажется, – мягко ответила она, – такие мысли никому не приходят в голову. В них нет ничего интересного.
– Вы очень мало, Елена Сергеевна, знаете людей, – сказал он, скользя пальцами по ее спине. – Они именно подумают о том, о чем я вам сказал. При виде красивой женщины рядом с мужчиной только такие мысли и приходят в голову. Если бы вы знали мужскую душу, как я, – продолжал он, касаясь пальцами ее спины все откровеннее и настойчивее…
– Мне… неудобно, – с усилием произнесла она, делая, однако, вид, что не чувствует его касаний пальцами, даже не обратила внимания.
– Простите, быть может, я вас обеспокоил, – лицемерно-вежливо и предупредительно сказал Глинский, чуть отодвигаясь от нее…
«Он думает, что я не заметила, – успокоила себя Елена, – краска разлилась по ее лицу оттого, что она заставила себя сделать ему замечание. – Слава Богу!»
– Я хотел сказать, Елена Сергеевна, – настойчиво продолжал Глинский, – что мужчина, увидев красивую женщину, тотчас начинает бесстыдно думать о ней.
– Ну, вот еще, – вспыхнула, она, однако, удивленная не тем, что он сказал ей, – она и от мужа знала, какие бывают мужчины, – а тем, что Глинский осмелился откровенно говорить об этом.
– Да, конечно, – подтвердил он, удивляясь ее наивности, – вы совсем жизни не знаете, – и опять прижал ее крепко к себе, радуясь, что ощущает сквозь мягкую ткань ее тело, такое теплое, круглое, как бы прильнувшее к его руке.
Она опустила голову, не зная, как ей быть, испуганная мыслью, что теперь он, несомненно, уверен в том, что она чувствует его частые неприличные объятия.
Все ухаживавшие за ней, да и он сам до сих пор, не позволяли себе никакой вольности, а тут началось сразу, и как прекратить это, она не знала. Если сказать ему, то своими словами она признает, что он вел себя оскорбительно с ней, что обнимал ее, но она этого не может дать ему понять. Конечно, ее вина: надо было оборвать с самого начала…
«Но разве я в самом деле оскорблена? – пришло ей в голову. – Ведь я стыжусь только потому, что он считает это оскорбительным для женщины… В действительности же, в том, что он делает и говорит, нет ничего страшного, и оно гораздо ужаснее, когда думаешь об этом».