Шрифт:
Куняев, бывший для издательства серьезным авторитетом. Книга попала в план. То есть все шло прекрасно, и «Птица солнца» через два с лишком года вышла. Сейчас книгу можно издать за два — три месяца. Но мало ли что можно сейчас! Тогда все было другое.
И время до выхода книги стало для Виктора Михайловича волнительно — тревожным. Многого не понимая (никто ему не растолковывал — как растолковать железную логику абсурда?) в издательской интриге, он переживал, сомневался, не знал, что предпринять.
Ушел Д. Завом стал П. Человек хваткий, понимающий поэзию по — настоящему. Но редко отказывавший себе в удовольствии ехидно, с чувством интеллектуального (пусть иногда и действительного) превосходства высмеять авторские слабости, недосмотры, тем более стихотворчество невысокого полета, плоды которого несли без устали. Нередко, увы, и издавали.
Одному смоленскому стихотворцу, мало симпатичному, но не без способностей, с пафосом рассказывавшему пакости о Твардовском, П. с прищуром предлагал: «Продай корову — издашь книжку!»
У тёщи стихотворца была корова. А книжки только что стало возможным издавать и за свой счет. Тот, пыхтя, сносил все шуточки.
Как-то Виктор Михайлович приехал в редакцию, не зная, что я заболел, и его встретил П., ничего существенного не сказавший. Но тон! Этого было достаточно для переживаний. Он мне писал:
«Не знаю, какие он там сделал замечания, но я, конечно (я очень человек волнительный, да и все сомневающийся в своей ценности как поэта), расстроился необычайно. Конкретно он ничего мне не сказал, но бросил: “Есть однотипные стихи и замечания”. Надеюсь, что Вы там, где это будет возможно, меня защитите».
Я как мог защищал. С переменным успехом.
«Вернувшись домой, я стал понемногу приходить в себя после вчерашнего. Отбор стихов, ваша редакционная обстановка, шум и т. д. Все это очень тяжко… Когда я еще раз просмотрел отобранное, то мне стало очень горько, что не вошли многие хорошие, Вами отобранные и Вами ценимые стихи. Неужели некоторые из них нельзя вернуть? Я очень прошу Вас постараться это сделать», — писал он. И следом: «Могу же в чем-то я остаться самим собой и не быть подвергнутым каким-то мне неприятным изменениям… Восстановите что можно. Уговорите Владимира Алексеевича…»
Треволнений, которые понимает каждый в те поры издававшийся, было много. Наконец все осталось позади, и он приносил благодарность и мне, и Владимиру Алексеевичу, заключая, что он «все же человек неплохой», восклицая: «Теперь я не боюсь за мою скромную книгу!»
26 декабря 1986 года он мне писал: «Я счастлив тем, что держу мою вторую книжку. Это — чудесный для меня подарок к Новому году».
Виктор Михайлович был старше меня на целую жизнь. Ему было 42 года, когда его в августе
47–го посадили, а я только родился. И когда знакомишься с человеком, которому 80, а твоя жизнь вроде бы еще в разгаре, эта беспощадная разница встает пусть часто и призрачной, но стеной.
Кажется, мы понимали друг друга и разговаривали не через стену. Было лестно, что, даря мне книгу, он надписывал возвышенно старомодно: «Другу — поэту…»
И общались мы в самые последние его годы часто. Но было бы самонадеянной натяжкой говорить, что я знал Виктора Михайловича по — настоящему хорошо. Да и кто и о ком это может сказать? Несмотря на все иногда детское простодушие и открытость, он был, как всякий недюжинный человек, совсем непрост. Проживший жизнь такую долгую, что в ней почти не осталось «своего» времени, с новыми временами и поколениями, он волей — неволей был насторожен. И очень доверчив.
В одном из стихотворений он написал: «Чужое время нынче, не мое». Хотя и его время ему было явно не родным. Потому он непрестанно искал сочувствия, сопереживания, общения. И чем более одиноким становился, тем настойчивей — звоня, настигая письмами и стихами. И далеко не одного меня. Потому он преподавал до конца, уже в последний свой год, с огромными трудностями зимы 91–го года, когда и весь советский уклад стал рушиться, добивался по телефону такси, ехал в университет читать лекции. Ему это было нужно. Студенты его любили.
«Вы молчите: ни звонка, ни письма. Почему?»
«Ждал, откровенно говоря, письма от Вас в Нальчике, но, как понял, не получив его, что Вы очень заняты».
Заглянул в его письма, и мне стало стыдно. Стыдно за то, за что не было по — настоящему стыдно тогда. Особенно много он мне писал в 86–м году, когда шла работа над его книгой. А позже, большей частью во время отъездов — из Железноводска, Литвы… В Москве нас связывал телефон. Правда, время от времени он присылал стихи.
Его письмо от 29 марта 1986 года.