Шрифт:
В ответ на вопрос Потупова, что рассказывал Даниил Андреев о своих трубчевских странствиях, У. мало что мог сказать.
— О Трубчевске он не говорил, потому что все это осталось в другом времени, в другой жизни. Поэму «Немереча» он мне пересказывал в прозе и говорил, что его вывел из горящей чащи голос приемной матери, Елизаветы Михайловны.
А я первый раз в Трубчевск приезжал в 91–м году, в ноябре, с Аллой Александровной. Она пригласила меня в поездку. Сказала: «Мне тяжело тащить сумку, Вы поможете. В Трубчевске будут Андреевские чтения, и для Вас это важно, потому что Вы историограф жизни Андреева». А вообще, я сюда не особенно рвался — это не Париж… Я, кроме того, не люблю поездок разных, у меня жизнь в книгах сосредоточена. Общение мне не доставляет удовольствия никакого. Брехать, красоваться перед девицами… Письменный стол, лампа, книги — и больше ничего мне не надо, это высшее удовольствие.
Перепечатанную мной «Розу Мира» я давал читать самым — самым избранным. Я очень дружу с Ю. и его женой, Анной Соломоновной. Арабист Исаак Моисеевич Ю. мой самый близкий друг. Я принес им «Розу Мира», и они ее прочитали. Как только прочитали, хоп, у них обыск. КГБ — «гестапо» пришло с обыском и стало изымать книги, огромное количество книг — шесть мешков. И чекист хапнул «Розу Мира», открыл: «А это что такое?» Анна Соломоновна говорит: «Это мистическая вещь». Он ее в мешок. Она: «Нет, вы не имеете права, это о потусторонних мирах, здесь о политике ничего нет». Чекист бегло перелистал ее: миры нисхождения, метаистория русской культуры, и оставил. Анна Соломоновна мне сказала так: «Они уже насытились, шесть мешков уже изъяли…» Причем у них изъяли редчайшие книги по иудаистике, дореволюционные издания, их издавали, когда большевиков еще не было… И это очень большая ценность.
А стихотворения цикла «Предварения» он мне передал, чтобы я их размножил фотоспособом. Потому что он считал: эти стихи — борьба за мир. А потом сказал, чтоб я их не переснимал — он внесет туда дополнения… Я их переснял, размножил, передал каким-то людям, а негативы у меня до сих пор в чемодане…
Фотографировал я Андреева однажды — 24 февраля 1959 года. Я же профессиональный фотограф. Я с пятью осветителями снимал! Я знаешь какие портреты девах делал? — обратился он к Потупову.
— Голых? — добродушно ухмыляясь в бороду, спросил Потупов.
— Ну, допустим, декольтированных, — серьезно отвечал У. и продолжал: — Даниил Леонидович сам мне говорил: «Надо бы, чтоб вы меня сфотографировали». Но недостаток времени, я работал тогда на фотофабрике с девяти пятнадцати до двенадцати ночи… А почему? А потому, что меня никуда на работу больше не брали. Прихожу на завод, мне говорят — нет, не надо, поскольку в моих документах зашифровано, что я не имею права работать. А на фотофабрику меня устроил Семен Моисеевич Левит. Там знали, что мне работать нельзя, но все-таки взяли и сказали, что работать я буду за 60 рублей, без выходных… Поэтому я все откладывал, откладывал съемку Андреева — некогда, некогда. А потом — я у него часто бывал, но урывками — надо было тащить чемодан, штатив, фотоаппарат…
Наконец я собрался с силами. Все привез. Фотоосветитель ему причинял боль — резкий яркий свет, жар, поэтому я не ставил контражур. Сказал ему, какую принять позу. Он лежал в постели, вставать не мог. Вообще он был худой, с ввалившимися щеками, а тут у него не отходила вода. Он, казалось, весь пропитан жидкостью — ноги толстые, лицо опухшее. После нескольких дублей в одной позе он почувствовал острую боль в сердце — получилась другая фотография. Потом его чуть — чуть отпустило, и они снялись с Аллой Александровной, в обнимку. Когда ему совсем стало плохо, она отошла в сторонку и стала наливать лекарство — валокордин. И когда она стояла со склянкой, а он, откинувшись, лежал совершенно посеревший, — это еще один, большой снимок…
Снимки я привез ему через три дня, и он был очень растроган. Я ему сказал: «Будущие поколения будут вас чтить как величайшего поэта русской земли». Я ему все время эту мысль внушал, потому что он, иногда это с ним бывало, считал, что творчество его никому не нужно, что жизнь его прошла совершенно напрасно, что все, что он сделал, будет выкинуто свиньям под хвост. А я говорил, что у него гениальные произведения, что такой рифмы, такой ритмики нет ни у кого, что он явление уникальное, в одном ряду с Гомером, с Гете… Я даже ему руку целовал.
Ведь вокруг него никого не было. Были — старичье разное, а молодежи — никого. И я тогда трепался в тысячу раз лучше, чем сейчас, — о Модильяни, о разной хренотени. Разглагольствовал о том, что техника письма Рафаэля устарела, что классицизм — это дерьмо, а нужно современное искусство. Говорил то, что говорят сейчас антирусские элементы.
Когда мне нужно было уходить, — я на износ работал на этой фабрике, — ему говорил: «Извините, я вас отвлекаю, задерживаю». А он мне: «Ничего, ничего, подольше задержите меня в этом мире».
Он меня называл на «вы».
Первые рукописи Даниил Леонидович мне давал на перепечатку очень осторожно, боясь, как бы я не отнес их в «гестапо». Мало ли что… Одним из первых он мне дал цикл «Янтари», потом «Рух», «Гибель Грозного». О «Демонах возмездия» не шло и речи. Потом, может быть, цикл «Зеленою поймой», последовательности я не помню. А затем уже Алла Александровна давала мне все подряд, и «Розу Мира», которую я стал кусками перепечатывать.