Шрифт:
…Ксенос все читал и читал, зло утирая рукавом неостановимые слезы, пока ею голос не стал прерываться все чаще. Пропели полуночную «клессидру», ломили от напряжения его глаза, и капитана все сильнее наполняло яростное осознание: что хоть сиди и читай он так всю жизнь — никогда его больной «крысенок» не откроет больше глаз…. «Уходит…»
Ксенос размахнулся, с усилием зашвырнул тяжелую книгу в угол и закрыл лицо руками. Библия глухо ударилась о дерево, охнула листами, словно крона под налетевшим ветром, и, упав, раскрылась на той самой странице, которую он читал…
Ксенос поднялся. Ему оставалось только одно — прибегнуть к привычному способу примирения с жизнью. Он приподнял крышку своего капитанского сундука вместе с тюфяком, достал из него бутыль, которую и осушил на едином вдохе. Выдавив в себя последнюю каплю, он отбросил опустошенный бурдюк, с грохотом закрыл крышку и, навзничь рухнув на свой тюфяк, закрыл разболевшиеся глаза…
…На рассвете Ксеноса разбудил дробный стук каблуков по сходням, скрип несмазанных петель. В дверь просунулась голова штурмана Жоана Тершейра:
— Капитан, там шлюпка… Шлюпка дрейфует по левому борту!
Капитан продрал глаза — мутные, как летние лужи на рыбной пристани:
— Шлюпка?!
…На палубе все притихли и переглядывались в недоумении: сквозь плеск воды и скрип дерева явственно слышался негромкий, но твердый мужской голос, певший по-латыни:
Dies irae! dies ilia Solvet saeclum in favilla: Teste David cum Sibylla! [236]Эти слова повторялись опять и опять.
236
О, день гнева! О, день скорби!
Мир обратится в прах,
Как предсказано Давидом, как предсказано Сивиллой.
(Слова из латинского гимна Dies Irae — «День гнева», Фома Седанский, XIII век.)
На дне лодки, как в гробу, вытянувшись и сложив руки на груди, лежал совершенно голый человек с сильными ожогами на голове, на лице и руках. Он пел…
Человек был очень истощен, кожа с налетом соли — суха, как ломкий старый пергамент, раны — воспалены и гноились, но держался он с удивительной бодростью и даже казался… веселым.
Его подняли на борт «Пенелопы», одели, перевязали, накормили, вдоволь напоили водой пополам с вином. Спасенный говорил по-португальски. Назвался братом Корвином и сообщил, что он — из доминиканской обители на Азорах, что его единственного Господь оставил живым в пожаре на венецианском карраке «Белая голубка», что не помнит, сколько его носило в лодке по волнам, и что в море с ним разговаривали святые и укрепляли его силы. Лицо спасенного с глубоко посаженными маленькими глазками и большим, от уха до уха ртом, постоянно меняло выражение — как у обезьянки, каких мавры носят по ярмаркам на потеху публике. Впечатление еще более усиливали малый рост, оттопыренные уши и сильно вздернутый нос, так что ноздри виднелись круглыми дырами. Его губы часто растягивались в судорожной улыбке, обнажая мелкие, редкие зубы… Когда он заходился в надрывном кашле, выражение его лица становилось страдальческим, как у мучимого животного.
— Монах, говорит? Как оклемается, тотчас — сюда этого сукиного сына! — приказал Ксенос.
Потом, подняв виноватые глаза к закопченному потолку своей каюты, капитан перекрестился, извиняясь перед Господом за свою гневливость (Библия к тому времени уже опять была водружена посреди стола), и дал зарок: если этот — не иначе, посланный небом — монах отмолит у смерти его еле дышащего «крысенка», он, капитан Ксенос, во искупление всех своих грехов, прошлых и будущих, во-первых, не прикоснется больше во время постов к вину. Ну, если не всех постов, то по крайней мере во время Quadragesima [237] — уж точно! Во-вторых, при первой же возможности он совершит паломничество в святой храм Сантьяго де Компостела. Когда такая возможность могла ему представиться, капитан пока понятия не имел, но намерение было искренним.
237
Великий пост (лат.), буквально «Сорок» (дней поста).
Перевязанный, накормленный и одетый в то, что удалось собрать с команды «по нитке», брат Корвин, сам отказавшись от сна, уселся рядом с Христофором и неутомимо бормотал множество молитв, а иногда начинал петь торжественные гимны своим слабым, жутковато-радостным голосом. Пока все это творилось в его каюте, капитан туда не возвращался и теперь все время торчал на castillo de proa, откуда ни за что ни про что орал на вахтенных, на впередсмотрящих и вообще на всех, кто попадался ему на глаза. И капитан, и команда относились к спасенному с суеверной опаской, но считали, что терпеть его им недолго: долго Божий человек не протянет все равно.
Как бы то ни было, к вечеру следующего дня — они как раз вошли в залив святого Марка — Христофор открыл глаза и слабо попросил пить. Смерть отступила. Благочестивый, вечно шепчущий молитвы и постящийся монах Корвин остался на корабле духовником. Тощая, уродливая фигура доминиканца с постоянно накинутым капюшоном (приличествующим облачением он обзавелся в первом же порту, в Венеции) возбуждала страх Божий в самых закоренелых богохульниках «Пенелопы». Надо ли говорить, что его избегал даже капитан.
Чем больше шел Христофор на поправку, тем неприятнее становился ему брат Корвин, всегда особенно с ним разговорчивый. И совсем не в редкостной уродливости монаха было дело: за бытность свою моряком Христофор повидал довольно отталкивающих физиономий. Этот человек спас ему жизнь, напоминал он себе, но неловкое чувство в его присутствии не проходило. Может быть, потому, что при разговоре с ним монах не смотрел на него, а скорее внимательно рассматривал, наклоняя голову в капюшоне то вправо, то влево, от чего Христофору становилось совершенно не по себе.