Шрифт:
Не все, конечно, разделяли эти мысли Пушкина. И тот же князь П. А. Вяземский не усматривал, например, в польском мятеже 1831 года того содержания и смысла, которые волновали тогда Пушкина. Жесткие и грубые слова «но все-таки их надобно задушить» вызывали естественное негодование у тех, кто в этом мятеже видел восстание угнетенной национальности. Но Пушкин видел в этом восстании нечто иное. Ему казалось, что борьба идет не между польским народом и царским правительством, а между польскою шляхтой, подстрекаемою Западною Европою, и русским государством. Польша, как известно, благодаря конституции, «дарованной» ей Александром I, пользовалась по сравнению с Великороссией несомненными привилегиями. Декабристы негодовали на Александра за эти политические преимущества, которых была лишена Россия. Пестель, будучи сторонником унитарного государства, хотя и делал для Польши исключение и проектировал ее присоединение на федеративных началах, однако отнюдь не допускал мысли об ее великодержавии. А польская шляхта всегда мечтала именно об этом великодержавии, претендуя на Киев и на выход к морю. Замученные крепостным правом польские крестьяне ненавидели ближайших своих угнетателей больше, чем русское правительство. Западная буржуазия поддерживала восстание не ради прекрасных глаз повстанцев, а желая ослабить растущий русский империализм.
Николай Павлович Романов понимал, что возможна война с Европою; в январе 1831 года он писал цесаревичу Константину: «Кто-то из двух должен погибнуть — так как погибнуть необходимо, — Россия или Польша…» Возникал старый спор о гегемонии в славянском мире. Пушкин стоял на дворянско-патриотической точке зрения. Он хорошо знал историю. Он знал, что вопрос о политической гегемонии России или Польши поставлен был с большой остротою еще во второй половине XVI века. Речь Посполитая владела тогда исконными русскими землями, тяготевшими к Москве и связанными с нею языком и культурою. Борьба продолжалась и в XVII веке. Римская курия очень была озабочена окатоличиванием западного населения Руси и поддерживала притязания Польши. Пушкин превосходно знал отношения Польши и Московского государства в эпоху самозванцев. Если бы земское ополчение не выгнало поляков из московского Кремля в 1612 году, не было бы русского великодержавия, а может быть, и самостоятельной русской культуры. Как известно, поляки, покидая Кремль, успели его зажечь, что и дало повод Пушкину написать:
Мы не напомним ныне им
Того, что старые скрижали[994]
Хранят в преданиях немых;
Мы не сожжем Варшавы их…[995]
Только при Петре, после Полтавской победы русское великодержавие настолько упрочилось, что Польша вынуждена была признать русскую гегемонию.
Пушкин видел в Польше авангард враждебной России Западной Европы. Это и дало ему повод написать «Клеветникам России»[996] — стихотворный памфлет, в коем иные увидели «измену» бывшего «либералиста». Однако Пушкин никогда не отличался равнодушием к интересам русского империализма: еще в 1824 году в послании к польскому стихотворцу и патриоту графу Густаву Олизару[997] он писал:
Певец! Издревле меж собою
Враждуют наши племена,
То наша стонет сторона,
То гибнет ваша под грозою…[998]
Эти строки представляют вариант стихов, написанных в 1831 году:
Уже давно между собою
Враждуют эти племена;
Не раз клонилась под грозою
То их, то наша сторона…[999]
В начале польского восстания, неожиданного для царского правительства, русские войска действовали очень нерешительно. Явились сомнения в возможности подавить мятеж. Под влиянием этих настроений Пушкин написал пьесу «Перед гробницею святой»[1000], а после взятия Варшавы «Бородинскую годовщину». В этом последнем стихотворении поэт старается найти мотивы примирения:
В боренье падший невредим;
Врагов мы в прахе не топтали…
Они народной Немезиды[1001]
Не узрят гневного лица
И не услышат песнь обиды
От лиры русского певца…
Удивляться тому, что Пушкин разделял тогда патриотическое настроение дворянских кругов, не приходится, разумеется. Еще в 1821 году, в разгар его вольнодумства, когда он живейшим образом интересовался «Проектом вечного мира» Сен-Пьера и сочувствовал ему, это не помешало поэту воспевать военную колонизаторскую политику царского правительства на Кавказе — «орел двуглавый», «грохот русских барабанов»[1002] и генералов Цицианова[1003], Котляревского[1004] и Ермолова. В середине сентября 1831 года вышла брошюра «На взятие Варшавы»[1005] со стихами Жуковского и Пушкина, посвященная событиям в Польше.
III
Как это ни странно, среди восхищавшихся патриотическими стихами Пушкина оказался Петр Яковлевич Чаадаев. Казалось бы, этот мрачный обличитель России, веривший в то, что одна только Западная Европа является носительницей величайшей идеи человеческого единства, должен негодовать на самонадеянный национализм поэта, а он писал ему в это время по поводу его патриотических пьес: «Вот, наконец, вы — национальный поэт; вы угадали, наконец, свое призванье…», «Стихотворение к врагам России в особенности изумительно…» («La piece aux ennemis de la Russie est surtout admirable…»). Но этого мало. Чаадаев не скупится на похвалы: в пьесе «Клеветникам России», оказывается, «больше мыслей, чем их было высказано и осуществлено за последние сто лет в этой стране…».
Сам Пушкин не претендовал на такую преувеличенную оценку своего стихотворного памфлета. Возможно, конечно, истолковать мнение Чаадаева о пьесе «Клеветникам России» проснувшимся в нем инстинктом дворянина-гвардейца, участника Отечественной войны, но такое истолкование кажется слишком упрощенным и обидным для мыслителя. Любопытно, что Чаадаев так неожиданно преувеличил значение поэтической декламации на злобу дня и так поздно догадался, что Пушкин «поэт национальный», хотя ему были уже известны и «Евгений Онегин», и «Борис Годунов», и сокровища пушкинской лирики, то есть все его творчество, которое действительно давало право поэту на первое место в русской национальной культуре. Невольно приходит в голову, не хотел ли Чаадаев своею лестью подкупить поэта в надежде найти в нем союзника для пропаганды своей идеи. У него она была одна. Он сам писал Пушкину: «Je n'ai qu'une pensee, vous le savez…» «Вы знаете, у меня только одна мысль…»). Но эта «одна мысль» была не так проста. Ее обоснование и выводы, которые можно было из нее сделать, представляли целую философскую систему. Только теперь, спустя сто лет, когда опубликованы все восемь «Философических писем» Чаадаева, можно будет оценить как следует эту его «единственную мысль» о смысле исторического процесса.
Пушкин встречался с Чаадаевым в Москве весною 1831 года, и, очевидно, тогда же поэт получил от него его рукопись — «Философические письма», второе и третье по старому счету или шестое и седьмое по новому. В эти дни в жизни Чаадаева произошло немалое событие. Он решил нарушить свое привычное уединение. Петр Яковлевич неожиданно появился в Английском клубе. Он был все так же безукоризненно одет, так же он менял по пяти галстуков в день, так же сияла его лысина, так же он изысканно острил и так же вел безнадежно свою религиозно-философскую пропаганду, понятную до конца, кажется, только одному его идейному противнику — А. С. Хомякову. Все прочие решительно не понимали мудреца. Не совсем понимал его и Пушкин. Но Чаадаев ежедневно посещал клуб, не находя иного места, где могли бы его слушать, хотя бы так легкомысленно и беспечно, как эти дворяне, «в этом прекрасном помещении, среди этих греческих колоннад». Как жаль, что Пушкина нет в Москве. Они бы стали идейными союзниками, быть может. Такою мечтою делился с поэтом Петр Яковлевич в письме к нему от 17 июня 1831 года, ревниво спрашивая его о судьбе рукописи, которую Пушкин увез в Петербург, чтобы ее издать при помощи Д. Н. Блудова, бывшего в это время товарищем министра народного просвещения. Из этих попыток Пушкина ничего не вышло. Чаадаев очень беспокоился и писал поэту: «Что же, мой друг, что сталось с моею рукописью?..» «…Я окончил, мой друг, всё, что имел сделать, сказал всё, что имел сказать: мне не терпится иметь всё это под рукою…»