Шрифт:
Само собой, Берлин был и центром политической жизни русского зарубежья. К моменту приезда Ходасевича здесь еще не улеглось потрясение после мартовского убийства Владимира Набокова-отца. Борьба между политическими партиями была очень сложной: черносотенцы и октябристы, либералы и эсеры, сменовеховцы из газеты «Накануне» (выходившей в Берлине с 1922 года) и откровенные «большевизаны» создавали ту сложную и противоречивую общественную жизнь, для которой в Советской России места уже не было. И конечно, тогдашний Берлин — с его железными трубами, асфальтовыми дворами и знаменитым «Zoo» — остался в русской прозе той поры, от Виктора Шкловского до молодого Набокова.
Для Владислава Фелициановича этот город стал местом встречи с людьми из собственного прошлого. В Берлине жила с мужем его сестра, Евгения Фелициановна Нидермиллер (в первом браке Кан) — та «Женичка», которой он некогда посвятил свой первый мадригал. А на улицах и в кафе один за другим Ходасевичу и Берберовой встречались Койранский, Муратов, Кречетов, Маковский (Марина Эрастовна была в Праге)… Фигурой, связывающей настоящее с прошлым, стал Андрей Белый, оказавшийся в Берлине месяцев за семь до Ходасевича.
Белый выехал из России в состоянии тяжелого нервного расстройства. Еще в Петрограде у него началась мания преследования: он был убежден, что за ним постоянно следит ЧК. Судя по письму, посланному бывшей жене Асе Тургеневой из Ковно 11 ноября 1921 года, он полагал, что чекисты следят за всеми русскими и за границей. В то же время он уезжал с твердым намерением вернуться. Целей в Германии у него было две: восстановить свои давние связи с доктором Штейнером и его антропософской школой в Дорнахе (которой экзальтированный русский писатель приписывал грандиозное влияние на мировые события) и — с другой стороны — вернуть Асю. Ни то ни другое не вышло. Штейнер почему-то не захотел принять своего бывшего ученика; Ася, с которой Белого некогда связывал возвышенно-одухотворенный союз, сошлась с имажинистом Кусиковым. В отчаянии Белый пьянствовал и танцевал бесконечные фокстроты в берлинских танцзалах. Вот как описаны эти танцы в «Некрополе»:
«В однообразную толчею фокстротов вносил он свои „вариации“ — искаженный отсвет неизменного своеобразия, которое он проявлял во всем, за что бы ни брался. Танец в его исполнении превращался в чудовищную мимодраму, порой даже и непристойную. Он приглашал незнакомых дам. Те, которые были посмелее, шли, чтобы позабавиться и позабавить своих спутников. Другие отказывались — в Берлине это почти оскорбление. Третьим запрещали мужья, отцы. То был не просто танец пьяного человека: то было, конечно, символическое попрание лучшего в самом себе, кощунство над собой, дьявольская гримаса себе самому» [508] .
508
Ходасевич В.Андрей Белый // СС-4. Т. 4. С. 60.
Ходасевич уже видел «ангела» падшим, поверженным. Но если в уродливых танцах падшего ангела было своего рода величие, то этого нельзя сказать о его бесконечных исповедальных монологах, в которых он снова и снова пытался выяснить давние отношения со всеми — со Штейнером, с Асей, с Блоками. Ходасевич и Белый жили в одном и том же пансионе Крампе на Виктория-Луизаплац, и Владиславу Фелициановичу приходилось быть постоянным слушателем этих монологов. Однажды, после четырежды повторенной истории отношений Белого с Блоком и Любовью Дмитриевной, Ходасевич потерял сознание. Белый преследовал своими исповедями и посторонних, ничего о нем не знающих людей. В их числе была дочь владельца одной из берлинских пивных по имени Mariechen— та самая болезненная девушка, которой посвящено жуткое и прекрасное стихотворение Ходасевича «An Mariechen» [509] . Впрочем, разве сам Владислав Фелицианович годом раньше не рассказывал о «Скорпионе» и «Грифе» глухой дочери бельского кучера?
509
К Марихен (нем.).
В довершение в Берлине появилась и Нина Петровская — «полубезумная, нищая, старая, исхудалая, хромая». Теперь Андрей Белый и его былая возлюбленная многословно и тоскливо копались в своих старых счетах, и Ходасевичу приходилось быть свидетелем этих бесед. Как будто не прошло пятнадцати лет с той безумной петербургской осени 1907 года, как будто тот, кто «в миру» звался Борисом Бугаевым, не написал за эти годы множества книг, в том числе — великих. «Я с ужасом наблюдаю людей, которые не меняются», — написал 12 октября 1922 года Ходасевич Анне Ивановне в Петроград под впечатлением встреч с Петровской. Тем временем две Нины, сорокалетняя и двадцатилетняя, смотрели друг на друга как существа с разных планет. Как вспоминала Берберова, «она относилась ко мне с любопытством, словно хотела сказать: и бывают же на свете люди, которые живут себе так, как если бы ничего не было: ни Брюсова, ни 1911 года, ни стрельбы друг в друга, ни средневековых ведьм, ни мартелевского коньяка, в котором он когда-то с ней купал свое отчаяние, ни всей их декадентской саги. Из этого один только коньяк был сейчас доступен, но я отказывалась питье ней коньяк, я не умела этого делать» [510] . «Рената» вскоре исчезла, чтобы еще раз появиться близ Ходасевича уже в Париже; ему суждено было стать непосредственным свидетелем жутковатого финала ее жизни.
510
Берберова Н.Курсив мой. С. 205.
И все же в это время — с осени 1922-го по осень 1923 года — дружба Ходасевича и Андрея Белого достигла своего расцвета. Жесткие слова написаны Владиславом Фелициановичем годы спустя; в те же месяцы он воспринимал поведение Белого иначе, добрее. Вот слова из его письма Гершензону, отправленного из Берлина в Баденвейлер 14 ноября 1922 года: «Белый очень страдал и страдает. <…> Он много пил и пьет. Только невероятное здоровье (внутреннее и физическое) дает ему силы выносить это. Однако я, повторяю, постараюсь увезти его на чистый воздух + от кабаков и плохих поэтов, которые изводят его вконец. Вообще же он чудесен, как всегда, и сейчас, измученного, хочется любить его еще больше» [511] .
511
Переписка В. Ф. Ходасевича и М. О. Гершензона // De Visu. 1993. № 5/6. С. 29.
Увы, возможно, говоря о плохих поэтах, окружавших Белого, Ходасевич имел в виду и Пастернака. Как писал сам Борис Леонидович 17 января 1923 года Сергею Боброву, «Ходасевич, спервоначала подарив меня проницательностью „равного“, вдруг, по прочтении Колина отзыва в „Нови“, стал непроницаемою для меня стеной с той самой минуты, как на вопрос об Асееве я ему ответил в том единственном духе, в каком я и ты привыкли говорить об этом поэте» [512] . Изменив отношение к Пастернаку-человеку, Ходасевич перестал скрывать и свое по меньшей мере противоречивое отношение к пастернаковской лирике. Характерен следующий эпизод, который припоминает Берберова: «Однажды Белый пожаловался Ходасевичу, что он с трудом добирается до сути, и когда добирается, суть оказывается совсем неинтересной. Ходасевич согласился с ним и между прочим сказал, что „они“ (футуристы и центрофугисты) часто подчеркивают, что живут в динамическом мире, в особом динамическом времени, а тратить время на расшифровку их неинтересных и интеллектуально-элементарных стихов приходится так много, что тут получается противоречие» [513] .
512
Пастернак Е.Борис Пастернак: Биография. М., 1997. С. 352.
513
Берберова Н.Курсив мой. С. 240.