Шрифт:
Про лыковскую цирюльню и ночную придурь Греха я даже забыл. Да все мы про всё забыли, быстро оделись и, не сговариваясь, залезли в «восьмёрку». Лыков и печку нам включил.
Когда Лыков, оглядываясь, начал разворачивать машину, вышел на улицу командир и проводил наш отъезд тяжёлым взглядом. Мы сидели со строгими лицами, не моргая. Но едва свернули на трассу, как Лыков объявил негромко:
— А по фигу!
Шорох ухмыльнулся обмороженным лицом, я тоже обрадовался, услышав голос товарища, и лишь Грех сидел, сжав зубы.
— Давайте по пиву? — предложил Лыков. — Папка деньжат подарил.
Здесь, наконец, и Грех очнулся для радостей бытия — ему Лыков и поручил сходить к ларьку, выдав сразу четыре полтинника, среди которых был мой, что показалось вдвойне приятным.
— Портера! — крикнул я вслед, и никто не оспорил моё предложение.
К портеру Лыков раскрыл свой несъеденный, хоть и остывший завтрак — то были пельмешки, маленькие, симпатичные — у каждой озябшие губки бантиком.
…Портер с пельмешками, одной пластмассовой ложкой, в марте, в маленьком и прогретом салоне «восьмёрки», — плохо ли…
— Вечером на том же месте и в тот же час встречаемся, — предложил Лыков, быстро пережевывая пельмени и макая хлеб в заледеневшее, как мартовское солнце, маслице.
— Аргументы? — спросил его Грех, не переставая жевать и попивая портер длинными глотками.
— На месте определимся, — ответил Лыков, часто моргая весёлыми глазками. — Может, замирим ситуацию…
— А может, перекроим и пошьем всё по-новому, — продолжил Шорох, памятуя о наказе командира.
— А чего остается? — ухмыляясь, спросил Грех в горлышко пустой пивной бутылки. — В тюрьме мне делать нечего.
Я было зацепился за это «мне», а не «нам», но тут же отвлёк себя: не приставай, велел себе, не надо.
Дома я разоспался до такой степени, что когда пацаны за мной заехали — в моей голове стояла тёплая, бесшумная, мягкая, с привкусом густого портера тьма, в которой неожиданно, как стекло, рассыпался звонок.
Я вскочил и полуголый поспешил к дверям. Распахнул их, не спросив, кто там — а там был Шорох, чесавший щетину на лице.
— Типа, так пойдёшь? — спросил он, кивнув на мои трусы и тапки, в которые не помню, как успел влезть, — ну не спал же я в них.
— Щас, — пообещал я, имея в виду, что скоро на мне будет чуть больше одежды.
Некоторое время разглядывал себя в ванной, просыпаясь.
Когда вышел — в квартире уже были Лыков и Грех.
— Чё снилось? — спросил Грех.
Я скосился на своё одеяло и подушку, будто пугаясь, что там рассыпаны остатки моих снов, содержанье которых никак не мог вспомнить.
— Темно… — ответил я про свои сны, всё ещё не вернувшись в сознание целиком.
Гланька точно не снилась. Как может сниться то, к чему я не имею никакого отношения и чего не понимаю.
«Какая ещё тюрьма, — всё думал я в полутьме «восьмёрки», привалившись головой к стеклу. — Не может этого быть!»
Возле «Джоги» это ощущенье ещё больше усилилось, потому что: вот клуб, вот тут пацаны первый раз избили буцевских, вот там мы подрались — ну и что? При чём тут судья, решётка и сроки — мы же просто жили, а за жизнь не сажают. С тем же успехом нас можно посадить за то, что мы умываем лицо, носим ботинки, произносим слова.
…Нет?…
«Восьмёрку» мы поставили подальше от клуба, хотя буцевское место опять пустовало.
Однако в клуб вошли по-хорошему весёлые, сильные — не с чего нам было так разом ослабеть.
Мы скромно пристроились за пустой столик, у Лыкова опять нашлись деньги, и мы тоже обнаружили в карманах какую-никакую мелочь, в общем, уставили стол так, чтоб слегка дребезжало, когда его случайно тронешь.
Не скажу, что вокруг нас кружилась вся публика, но точно ощущалось: в зале есть несколько внимательных человек, понявших, кто мы, и ждущих продолжения.
Мы покуривали, — Лыков выложил на стол свою пачку подороже, а Шорох свою — подешевле, — и мне порой казалось, что дым над нашим столиком висит как знак вопроса.
К полночи в клубе появились несколько буцевских, и тот, что с моим невкрученным болтом в голове — тоже. Мы никак не отреагировали, и они заняли свой столик в другом конце… впрочем, сначала один из них, а потом другой прошли по своим делам мимо нас — и, да, это подавалось ими игрой челюстей и походкой как большое достиженье: вот ходим туда и сюда, и вы нам ничего не сделаете.
Потом они стали изо всех сил смеяться за своим столиком — пасть можно порвать и глаз выронить на стол, когда так смеёшься.