Шрифт:
Наступило долгое молчание. Слишком долгое для влюбленных. Даже итальянцы на минуту прекратили разговоры. Люди, которых набрал Роберто, были простыми крестьянами. Я ничего не имею против крестьян, кроме того, чтобы их использовали в качестве актеров!
Во время съемок они ни на что не обращали внимания, просто стояли, смеясь и болтая, и Роберто обычно говорил: «Ну вот, теперь подойдите сюда, к этой отметке. Здесь находится камера. Понятно?» На что они отвечали: «Подойти сюда, и все?» Тогда Роберто предлагал им тему, которую они должны были обсуждать. Они тут же оживленно начинали болтать, а я стояла как идиотка, потому что не говорила по-итальянски и понятия не имела, о чем идет речь. Я совершенно не представляла, когда они закончат свою беседу, поскольку итальянцы могут говорить бесконечно. Время от времени я спрашивала: «Вы уже закончили? или «Что я должна отвечать?». Полнейший хаос.
Чтобы решить эту проблему, Роберто приделал бечевки к носкам их ботинок. Держа в руках целую связку этих бечевок, он дергал за ногу одного — тот начинал говорить, потом другого — вступал этот. У меня на туфле не было никакой бечевки, поэтому я оставалась в полном неведении, когда наступит мой черед вступать в разговор. И это называлось реалистическим методом съемок! Ни один диалог не готовился заранее, да их попросту и не было! Порой мне казалось, что я схожу с ума.
А вулкан... Вулкан! В первый раз, когда мне пришлось взбираться на вершину, мы потратили на подъем четыре часа. После двух часов пути я села и, задыхаясь, проговорила: «Прошу прощения, но я больше не могу». Отдохнув, я все же вскарабкалась на вершину, и там я уже способна была только лечь и умереть. Я знала лишь одно: с такими темпами мы никогда не начнем съемок, не говоря уж об их окончании.
Роберто, конечно же, воспринимал мои взрывы как нормальное проявление нрава кинозвезды. Да, я была влюблена в него, потому что он был редкостным человеком. Я никогда не встречала подобных ему людей. Я не знала никого, кто владел бы таким чувством свободы. Он творил нечто большее, чем жизнь. Жизнь приобретала новые формы, новые размеры, новые горизонты. Он наделял меня смелостью, которой я никогда раньше не обладала. Ведь я всегда чего-то боялась, а он говорил: «Бояться? Чего? Что есть в жизни такое, чего можно бояться?» Роберто не боялся ничего и никого. Исключение составлял суеверный страх перед определенными числами и черными кошками, перебегавшими ему дорогу. Если перед машиной пробегала черная кошка, он останавливался и ждал, пока перед нами проедет другая машина, водитель которой возьмет на себя его неудачу.
Но, несмотря на все бури, Ингрид никогда не сомневалась в Роберто, никогда не теряла любви к нему.
в конце долгого дня его обаяние, заботливость и незащищенность всегда побеждали ее. И даже больше. По ее мнению, Роберто, о чем свидетельствовали именно все противоречия его натуры, был одним из выдающихся первопроходцев в кино XX века. Она твердо верила в его гениальность. И знала, что он использует тот же документальный метод съемок, что и в «Открытом городе». Она услышала целую историю о том, как создавался этот шедевр.
У небольшой группы, снимавшей «Открытый город», почти не было денег. Но идея, захватившая их, основывалась на обжигающей правде их собственных жизней и страстного желания запечатлеть свое время в истории. Они выпрашивали, выклянчивали деньги у кого только можно, а когда дела стали совсем плохи, режиссер заложил свою мебель. Они наняли оператора и группу, которые знали, что шансов заработать больше, чем на пропитание, у них нет.
В конце войны запас кинопленки был так же истощен, как и запас братской любви, и, хотя им периодически удавалось «позаимствовать» пленку у американских военных кинодокументалистов, чаще всего Роберто Росселлини вынужден был покупать рулоны тридцатипяти-миллиметровой пленки у римских уличных фотографов. Это предполагало, конечно, что работать придется с пленкой плохого качества. Именно поэтому некоторые кадры получились мутными. Часто у них не было достаточного освещения, и некоторые сцены смотрелись так, будто съемка велась в пасмурный день. Из-за неисправного записывающего устройства часто пропадал звук, но в те времена Росселлини еще не был твердо убежден в силе разговорного диалога, в том, что он повышает ценность фильма. Он полагал, что публика запоминает то, что видит, а то, что слышит, забывает.
Его фильм черпал силы в несокрушимой способности итальянцев к возрождению. И проявлялась она в городе, лихорадочно ожидавшем откровения, которое объяснит и его отчаяние, и его надежду на новый подъем.
В фильме, сделанном задолго до того, как Роберто встретил Ингрид Бергман, присутствовало одно странное обстоятельство. Первым, на что она обратила внимание, когда смотрела «Открытый город», было упоминание ее имени и фамилии: Ингрид звали лютую немку, а Бергманом оказался капитан СС.
Ингрид знала, что Роберто увлекал сам процесс показа человека и тех коллизий, что называются жизнью. Она знала, что его неприязнь к студийным съемкам, декорациям, гриму объясняется тем, что в конце концов все это выглядит фальшиво. Поэтому она понимала природу его отношения к профессиональным актерам: их ярко выраженная индивидуальность, профессиональная выучка размывали самобытность тех характеров, которые он пытался воссоздать.
Немаловажно для нее было и то, что он испытывал недоверие к Голливуду, где успех определялся созданием четкого амплуа актера, то есть бесконечным повторением одного и того же образа.
Вполне возможно, что в самом начале своей карьеры режиссера Роберто находился в счастливом заблуждении, полагая, что все люди похожи на его соотечественников, для которых жизнь — непрекращающееся театральное действо. Итальянцы не испытывали никакой нужды ни в национальных драматических школах, ни в студиях, обучающих методам актерской игры. Они рождались актерами «натуральной» школы.
«Неореализм не останавливается на очевидном, — говорил Роберто. — Он снимает все покровы с человеческой души». Еще он заявлял: «Я вовсе не пессимист. Я настоящий реалист, и я готов показать мир, полный радости и безмятежного счастья, если таковой существует. Поэтому я вернулся к истории святого Франциска, который, несмотря на безнравственность, царившую в мире, повсюду находил радость. Даже там, где, казалось, найти ее было невозможно, — среди покорности и смирения».