Шрифт:
Адриан молча высадил нас у отеля, и его «триумф», урча, скрылся. Мы поднялись наверх, чтобы смыть с себя грехи прошедшей ночи. Беннет не планировал в тот день никаких встреч, поэтому мы решили прогуляться к дому Фрейда. Мы задумали этот поход еще до того, как в поле зрения возник Адриан, но как-то засуетились и забыли.
Вена в то утро была прекрасна. Еще не было жарко, солнце светило вовсю, и небо было голубым, а улицы наполнились людьми, которые с деловым видом спешили на службу, сжимая в руках кейсы (а в кейсах, скорее всего, не было ничего относящегося к делу, только газеты и бутерброды). Мы прогулялись по Фольксгартену, восхищаясь аккуратными кустами роз, напоминающими о безмятежной юности. Мы отметили, что в Нью-Йорке эти клумбы обязательно были бы осквернены. Мы смаковали друг перед другом тему нью-йоркского вандализма в противовес законопослушной добродетельности немецких городов. Потом, как водится, обсудили проблему противоречия между цивилизацией и регуляцией, импульсами и поведением. На короткое время между нами воцарилось уютное согласие, которое Адриан называл «скукой супружества». Он ошибался. Будучи одиноким волком, он не находил удовольствия в партнерстве, а брак воспринимал только как занудство и скуку. Чего ему не хватало, так это особого «парного» инстинкта, заставляющего двух людей заключать союз, заполняя тем самым бреши в своих душах и обретая ощущение силы. Союз двоих не обязательно основывается на сексе: он может возникнуть и между двумя подругами, снимающими угол, и между старыми гомосексуалистами, живущими одной семьей и много лет не трахающимися друг с другом. Случаются такие союзы и в обычных браках. Двое поддерживают друг друга, как контрфорсы. Двое зависят друг от друга, балуют друг друга и оберегают друг друга от внешнего мира. Иногда это стоит всех недостатков брака — обрести единственного друга посреди равнодушного мира.
Мы с Беннетом взялись за руки и пошли к дому Фрейда. Мы будто бы заключили молчаливое соглашение не упоминать о прошедшей ночи. Эта ночь как бы приснилась нам, а сейчас мы снова были вместе, при свете дня, и сон этот исчез, растаял, как утренний туман.
Мы поднялись по лестнице в кабинет, где Фрейд давал консультации, мы были похожи на двух пациентов, пришедших на сеанс супружеской терапии.
Я всегда придавала большое значение святыням культуры. Дом в Риме, где жил Китс, его же дом в Хэмпстеде, дом, где родился Моцарт, грот Александра Попа, дом в амстердамском гетто, где жил Рембрандт, вилла Вагнера на озере в Люцерне, две комнатенки в венской квартире, где ютился Бетховен… Как бы ни выглядело то место, в котором родился, жил, работал, ел, портил воздух и изливал свое семя какой-нибудь гений, — в моих глазах оно было святилищем. Как Дельфы или Парфенон. Пожалуй, даже больше, потому что чудо повседневной жизни величайших столпов культуры состоит в том, что, живя в двух обшарпанных комнатках, Бетховен мог написать такую музыку, — вот это настоящее чудо. Я с благоговением взирала на все эти невыразительные предметы, и чем невыразительнее они были, тем лучше: его выцветшая солонка, его потрепанная книга расходов. Сама по себе заурядность его быта дарила мне ощущение спокойствия и счастья. Я часами, как бладхаунд, принюхивалась в надежде уловить запах гения. Где-то между приемом ванны и посещением спальни, между поеданием яйца и сидением в отхожем месте, к гению является муза. Она не придет к нему там, где ее ожидают увидеть ваши испорченные Голливудом мозги: ни на сногсшибательном солнечном закате над Ахеей, ни на гребне волны, когда вы балансируете на серфинге где-нибудь в Биг-Сюре, ни на вершине Дельфийского холма (как раз между пупом земли и тем местом, где Эдип убил своего папашу), — нет, муза является тогда, когда ты режешь лук или ешь баклажаны, или выстилаешь мусорную корзинку страничкой с книжным обозрением из «Нью-Йорк Таймс». Лучшие из современных писателей это знают хорошо. Леопольд Блум пожарит почки, сходит по большому — и начинает постигать Вселенную. Понж находит душу человека в устрице (как Блейк находил ее в чашечке полевого цветка). Плат, поранив палец, делает великое открытие. А Голливуд пичкает нас образом художника, похожего на идола, с мечтательными глазами и бантом на шее, творящего на фоне музыки Дмитрия Темкина и оранжевого заката — и в какой-то степени все мы (даже те из нас, кому отлично известно, как обстоят дела на самом деле), стараемся подстроиться под этот образ.
Меня все еще, честно говоря, подмывало снова залезть в постель к Адриану. А Беннет, почувствовав это, потащил меня в дом Фрейда, на Бергассе, 19, чтобы попытаться (в очередной раз) привести меня в чувство.
Я согласна с Беннетом в том, что Фрейд был гением интуитивного склада, но не согласна с бытующим среди психоаналитиков убеждением в его непогрешимости: гении все же должны совершать ошибки, иначе они были бы богами. А скажите на милость, кому нужно совершенство? Или последовательность? Когда выходишь из подросткового возраста, когда вырастаешь из Германа Гессе, Калиля Гилбрена и веря в трансцендентальное зло, заключенное в твоих родителях, ты уже не должен хотеть постоянства. Но, увы, многие из нас продолжают желать этого. И готовы разбить тебе жизнь, только бы добиться этого постоянства и логики. Так поступаю и я.
Итак, мы бродили по дому Фрейда, надеясь сделать какое-нибудь открытие. Думаю, мы ожидали встретить кого-то вроде Монтгомери Клифта, переодетого Фрейдом, с бородой, как у Фрейда, исследующего глубины собственного гнилого подсознания. То, что мы увидели на самом деле, разочаровало нас. Большую часть мебели перевезли в Хэмпстед, и теперь она принадлежит дочери Фрейда. Венскому музею Фрейда приходится иметь дело с фотографиями и огромными пустыми комнатами. Фрейд прожил здесь почти полвека, но в память о нем не осталось даже запаха — только фотографии и комната для ожидающих, реконструированная при помощи полуразвалившейся мебели того времени.
Вот фотография его знаменитого кабинета, с покрытой восточным ковром кушеткой для пациентов, с египетскими и китайскими фигурками, с фрагментами древней скульптуры… но самого этого кабинета уже не существует, он исчез, как исчезла целя эпоха в 1938 году. Как все-таки странно делать вид, что Фрейд и не уезжал отсюда и что с помощью нескольких пожелтевших от времени фотографий можно заново создать целый мир. Это напомнило мне мою поездку в Дахау: на месте крематория зеленеет трава, и кудлатые немецкие дети бегают, смеются, устраивают пикники. «Вы не можете осуждать целую страну за двенадцать лет ее истории», — говорили мне в Гейдельберге.
Так что мы осматривали странные, однообразные комнаты, остатки личного имущества Фрейда, его медицинский диплом, его военный билет, его ходатайство о присвоении профессорского звания, его контракт с каким-то издателем, список его публикаций, приложенный к ходатайству о повышении в должности. Потом мы ознакомились с фотографиями: Фрейд с сигарой в руке, Фрейд с внуком, Фрейд с Анной Фрейд, Фрейд в Лондоне незадолго до смерти, опирающийся на плечо жены, молодой Эрнст Джонс с поразительным по красоте юным лицом, Шандор Ференчи, надменно взирающий на мир (фото примерно 1913 года), Карл Арахам, славившийся мягким обхождением и выглядящий соответственно, Ханс Саш, похожий на Роберта Морли, und so weiter [44] .
44
И так далее (нем.)
Мы послушно переходили от одного стенда к другому, обдумывая при этом нашу собственную дурацкую историю, которая еще находилась на стадии написания.
Мы неторопливо позавтракали вместе, снова и снова пытаясь убрать разрушения предыдущего вечера. Я давала себе слово, что никогда больше не увижу Адриана. Мы с Беннетом обращались друг с другом со всей возможной предупредительностью. Мы соблюдали осторожность и не касались тем, имеющих отношение к случившемуся. Вместо этого мы рассказывали друг другу всякие истории про Фрейда. Эрнст Джонс писал, что Фрейд совершенно не способен был понять характер человека, он был плохой Menschenkenner [45] . Эта черта — некоторая наивность в восприятии людей — часто сопровождает истинного гения. Фрейд обладал способностью проникать в тайны снов и одновременно обманываться по поводу обычного заурядного человека. Он мог изобрести психоанализ, но продолжал упрямо верить в людей, которые его предавали. К тому же он был крайне неосмотрителен. Он часто разбалтывал чужие секреты, доверенные ему, беря при этом слово молчать с тех, кому он их передавал.
45
Знаток людей (нем.)
Неожиданно мы поняли, что опять говорим о себе. В тот день не существовало нейтральных тем для разговора. Все замыкалось на нас.
После завтрака мы снова пошли в Хофбург послушать доклад по психологии художников. В докладе посмертно подверглись анализу Леонардо, Бетховен, Кольридж, Вордсворт, Шекспир, Донн, Вирджиния Вулф и неизвестная, не названная по имени женщина-художник, исследованная психоаналитиком. Все его доводы убедительно доказывали, что художники, как тип — слабы, зависимы, инфантильны, наивны, склонны к мазохизму, нарциссизму, не разбираются в людях и безнадежно погрязли в Эдиповом комплексе. В детстве они крайне чувствительны и нуждаются при этом, более чем остальные, в материнской заботе, постоянно ощущают себя обделенными, как бы их ни опекали в действительности. Во взрослой жизни они обречены повсюду искать матерей и, не найдя их (нигде, нигде), пытаются изобрести идеальных матерей, выдумывая их в своей работе. Они стараются превратить реальную историю своей жизни в идеализированный образ — пусть даже эта идеализация выглядит в итоге брутализацией. Короче говоря, отсутствие семьи — такое же трансцендентальное зло, как и современный романист-автобиограф, воображающий, какой могла бы быть его семья. В пух и прах разнести чье-нибудь семейство — все равно что идеализировать его. Это доказывает, как сильно человек связан со своей семьей.