Шрифт:
И жажда славы у художника также связана с желанием вознаградить себя за ощущение обделенности в детстве. Но ничего у них не выходит. Любовь всего мира не заменит любви одного человека, который любит тебя, когда ты еще ребенок, кроме того, весь мир не способен любить. Так что слава приносит разочарование. Многие художники от отчаяния обращаются к опиуму, алкоголю, к гомосексуальному разврату, гетеросексуальному разврату, религиозному фанатизму, политическому морализаторству, самоубийству и другим паллиативам. Но и это не помогает. Кроме, правда, суицида — это средство проверенное. В связи с этим я вспомнила эпиграмму Антонио Порчиа, которую психоаналитик процитировать не догадался:
Я верю, что душу составляют ее страдания,
Ибо душа, избавившись от страданий, умирает.
Так и с художниками. Даже хуже.
Пока на нас изливались все эти доказательства слабости, зависимости, наивности и т. д. художников, Беннет сжимал мою ладонь в своей и посылал мне пронизывающие взгляды. Возвращайся домой, к папочке. Все ясно. Как я хотела бы вернуться домой, к папе! Но как я, в то же самое время, хотела быть свободной! «Свобода — это иллюзия», — говорил Беннет (соглашаясь в этом с Б.Ф. Скиннером), и в чем-то я была с ним согласна. Чистота, умеренность, напряженный труд, стабильность… в это я тоже верила. Но что за голос внутри меня все время шептал мне о сексе нараспашку, о несущихся вперед автомашинах, о влажных поцелуях и постоянном ощущении опасности? Что за голос кричал мне «трусиха!» и заставлял меня сжигать мосты, глотать яд одним махом, вместо того, чтобы пить его по капле, нырять на самое дно своего страха, чтобы узнать, сумею ли я вынырнуть?
Да и был ли это голос? Или это был глухой шум? Нечто более примитивное, чем речь. Какой-то стук внутри меня, который я называла «гул-голод». Похоже было, что мой желудок вообразил о себе, что он — сердце. И не имело значения, чем я заполню его — мужчинами, книгами, пищей, печеньем с корицей в форме мужчины или стихами в форме мужчин или мужчинами в форме стихов — он отказывался успокаиваться. Я была незаполняема. Ненасытна. Нимфомания мозга. Голод сердца.
Что это стучит во мне? Барабан? Или целый синтезатор? А может, это воздух в натянутой шкуре? Или звуковая галлюцинация? Или лягушка? Ведь она мечтает о принце! Или думает, что она-то и есть этот принц. А может, я голодаю по жизни?
Закончился доклад о художниках, и мы зааплодировали со своих рахитичных стульчиков с золотыми спинками, почтительно привстав, и при этом зевая.
— Нужно взять копию этого доклада, — сказала я Беннету.
— Не нужен он тебе, — ответил он. — Это история твоей жизни.
Должно быть, мне следовало воспрепятствовать чтению второй части доклада по художникам (автором его, как я припоминаю, был некий доктор Кенигсбергер). Эта часть касалась любовной жизни художников, а точнее, их стремления замыкаться в себе (с патологической склонностью к совершенно неподходящим «объектам страсти» и неистовой их идеализацией, как если бы это были идеализированные родители, которых, как они считали, у них никогда не было). Эти неподходящие «объекты страсти» были в значительной степени проекцией их собственной личности. В действительности в глазах всех остальных «объект страсти» часто выглядел совершенно обыкновенным. Но для влюбленного художника возлюбленный становился матерью, отцом, музой, воплощенным совершенством. Порой это было олицетворение какого-то средоточия сволочизма или средоточия зла, но всегда неким демоном, часто наделенным всемогуществом.
Доктор Кенигсбергер задался целью узнать, какова была творческая цель этих увлечений. Мы напряженно пытались это понять. Смоделировав ситуацию Эдиповой страсти, художник может воссоздать идеализированный мир детства. Бесчисленные и часто стремительно сменяющие одно другое увлечения художников направлены на то, чтобы поддерживать эту иллюзию. Каждое новое более сильное увлечение — это мощнейшее нагнетание страсти, на которое только способен во взрослой жизни тот, кто ребенком пережил страсть к родителю противоположного пола.
Пока читали доклад, Беннет ухмылялся. А я все больше мрачнела.
Данте и Беатриче. Скотт и Зельда. Гумберт и Лолита. Симона де Бовуар и Сартр. Кинг Конг и Фэй Урэй. Йейтс и Мод Гонне. Шекспир и Смуглая Леди. Шекспир и мистер У.Х. Аллен Гинзбург и Питер Орловски. Сильвия Плат и Грим Рипер. Китс и Фанни Браун. Байрон и Августа. Доджсон и Алиса. Д.Х. Лоуренс и Фрида. Ашенбах и Тадзио. Роберт Грейвс и Белая Богиня. Шуман и Клара. Шопен и Жорж Санд. Оден и Кальман. Хопкинс и Святой Дух. Борхес и его мать. Я и Адриан?
В тот же день, в четыре часа пополудни мой идеализированный «объект страсти» явился на заранее назначенную встречу, которая должна была состояться в другом зале в стиле барокко. Дело близилось к развязке. Завтра Анна Фрейд и команда прославленных психоаналитиков снова взойдут на кафедру и подведут итоги конгресса для прессы, участников, для слабых, заторможенных и слепых. Потом конгресс закончится и мы уедем. Но кто с кем останется? Беннет со мной? Адриан со мной? Или мы все вместе втроем? Три аналитика в одном тазу пустились по морю в грозу…
Встреча, на которую отправился Адриан, имела отношение к следующему конгрессу и, скорее всего, была прескучной. Но я даже и не пыталась прислушиваться. Я переводила взгляд с Беннета на Адриана и обратно, тщетно пытаясь сделать выбор. От этого я пришла в такое отчаяние, что через десять минут вынуждена была вскочить с места и выйти в коридор. Я хотела побыть наедине с собой. Волею судеб я встретила моего немецкого психоаналитика доктора Хоппе. Он в это время душил в объятиях Эрика Эриксона, как мне показалось, после оживленной дружеской беседы. Хоппе поприветствовал меня и спросил, не хочу ли немного поболтать с ним. Мы поболтали.