Шрифт:
Один из слушателей в студии знал русский язык. Русский сказал, что он удивлен тому, что финны не добивали раненых. Он слышал, что у финнов это в обычае. Он также был удивлен, что его вообще покормили, так как ему говорили, что в Финляндии голод, а народ ждет избавления от угнетателей. Его спросили по поводу расстрела финских гражданских с воздуха из пулеметов. Пленный извинился и сказал, что это, наверное, сделали какие-то помешанные на войне русские.
Русская радиознаменитость поневоле была явно довольна обращением в плену. Когда радиоведущий спросил его о том, что бы он посоветовал своим русским товарищам по «освободительному походу», он ответил: «Попасть в плен к финнам». Затем, на закуску, как обычно, управляющий студией переключился на московское радио, «по которому мы услышали обычные угрозы о том, что через столько-то и столько-то часов Хельсинки будет в руинах».
Как и все сограждане, восемьдесят тысяч жителей Турку праздновали День независимости тихо: ни речей, ни флагов не было. Но парад на главной улице все же был, прошел строй солдат с песней:
Услышь нашу святую присягу, родная Финляндия, Ничья рука тебя не коснется; Мы защитим Тебя, прольем кровь за Тебя. Будь спокойна, твои сыны всегда на страже.На приеме в «Кемпе» отсутствовала Марта Геллхорн. Возможно, финский народ и полагался на то, что его армия выполняет свой долг, но неутомимая журналистка должна была сама в этом удостовериться.
Размахивая письмом от Элеоноры Рузвельт, настойчивая Геллхорн сумела добиться индивидуального выезда на линию Маннергейма. Так что вечером 6 декабря закутанная в меха Геллхорн уже ехала в камуфлированной финской штабной машине в гости к генералу Остерману, командующему Армией Перешейка.
Вскоре после того, как машина пересекла еще одно замерзшее ноле, замершая журналистка увидела отсветы битвы — вспышки огня финской артиллерии, — которые напомнили ей приближающуюся грозу. Затем она увидела, как рота пехоты в полной тишине идет маршем по дороге.
«Война ночью, в снегах и льдах, бесконечный лес скрывает армии — все это было слишком фантастично, чтобы быть правдой… Вспышки огня финских батарей были похожи на зарницы летней грозы, а шум улетающих снарядов был очень громким и размытым, и, как эхо, звучали их разрывы. Я ждала ответа русских батарей целый час, но они молчали… Колонна солдат растянулась и уходила в темному. Мне кажется, это была рота из 150 солдат, но я не уверена; большинство из них было одето в белые маскхалаты и они сливались со снегом».
В конце концов Геллхорн добралась до роскошного штаба генерала Остермана.
«…Нас ввели в небольшую, элегантную гостиную с картами на стенах и длинным столом для переговоров. Больше мебели не было. Генерал Остерман был седым, стройным, застенчивым мужчиной. Они только что прибыл из поездки на фронт. Разговор был дружеским, официальным, неоткровенным, как всегда с военными. Наконец, я попросила разрешения отправиться на фронт. Генерал сказал, что в настоящее время это невозможно — пришлось бы идти пешком восемь километров по лесам, где каждый дюйм занят деревом или камнем, а между ними — снежные заносы в человеческий рост. Я сказала, через адъютанта на французском, что я готова идти куца угодно.
— Извините, не выйдет».
Однако Геллхорн дали разрешение взять интервью и заодно разбудить группу солдат, которые спали неподалеку. Эти солдаты продолжили выражать свое удивление безумной тактикой русских при штурме линии Маннергейма. Солдаты, как обнаружила журналистка, испытывали жалость к противнику: «Здесь, как и везде, я слышала выражение сожаления среди солдат и офицеров о том, что солдаты противника погибают глупо и безрассудно, как скот, который гонят на убой».
Ей также было дано разрешение посетить несколько русских военнопленных в тюрьме Виипури. Очевидно, она стала первой журналисткой, получившей такое разрешение. Это была небольшая группа, в которую входили и летчики, сбитые при ранних налетах.
«Начальником тюрьмы был заикающийся седой мужчина, с пенсне и манерами профессора. Он говорил с советским летчиком по-русски. Летчик был мужчина тридцати двух лет от роду, с печальным, усталым лицом и двухдневной щетиной. Он стоял по стойке «смирно», насколько ему позволяла его усталость, и отвечал на вопросы мягким, покорным голосом. Отвечая на вопросы, он не шелохнулся, интонации голоса не поменялись, по по его лицу катились слезы. Начальник тюрьмы и тюремщики отводили взгляд, не хотели смотреть на него.
Мы спустились в подвал по каменным ступенькам, и из-за решетки были выведены два русских солдата. Они тоже стояли по стойке «смирно», мне подумалось, что они ждут расстрела. Один из них был высокий мужчина тридцати семи лет, второй был мальчик двадцати трех лет… Они оба были очень худые и их форма была самой грубой. Они повторили то же, что говорили и другие: им было сказано, что Финляндия напала, и они сражались, чтобы спасти Россию».
Еще один пленный советский летчик сказал Геллхорн, что «нам сказали, что у финнов нет зениток и истребителей». (Возможно, это объясняет безумную советскую тактику бреющих полетов?)