Шрифт:
Антуан горделиво выдал свой презент заключенной; та посмотрела на мясо с опаской… Вдруг испытание? Вдруг… Но Антуан — «Ну же, бери, Грасида, я тебе принес!» — так искренне предлагал угощение, что она даже заулыбалась и взяла ломтик. И сжевала… мгновенно сжевала кисло-сладкое, перченое, вместе с жесткой корочкой проглотила, сама от себя не ожидая такого чревоугодия. От мяса Грасида отвыкла давно — не только за время заключения: за все годы, проведенные вместе с Эрмессен. Сама наставница «плоти» не ела. Ведь в каждом создании может воплотиться человеческая душа — проходя в цепи воплощений и такое вот испытание. Воспитаннице вроде бы пока что разрешалось мясоедение — да только где ж мясо возьмешь…
Одна из причин, заставивших ее так быстро довериться Антуану, заключалась в том, что девочка воспринимала его отчасти как собрата по несчастью, лицо подчиненное, подневольное. Насильственно, быть может, удаленное от родины. Антуан понял это только тогда — и не знал даже, плакать ему или смеяться.
— Твой-то главный тебя… не сильно накажет?
— Отец Гальярд? — искренне удивился молодой монах. — За что?
— Ну, ты же ходишь ко мне… разговариваешь. А тут еще и еду принес. Тебе это не припомнят, когда он сядет трапезничать?
— Да что ты, — еще сильнее изумился тот. — Брат Гальярд — это же… ну… старший брат мой, он все обо мне знает. Он… знаешь, какой он человек милостивый. Он святой! Он меня из такой беды спас…
— Все знает, говоришь? — Грасида мгновенно подобралась, жалея, что не может выплюнуть обратно уже проглоченное мясо, подношение этого предателя. — Может, это он тебя ко мне и подсылает? Чтобы ты… выведывал всякое? А потом меня за это казнили? Прикинулся, что ты из Сабартеса! Думал, я дурочка…
— Глупости говоришь! — оскорбленно воскликнул Антуан. Тогда еще ему не было приказано обязательно во время любого разговора держать за дверью стражника — Гальярд лично запирал камеру снаружи и через некоторое время сам за ним возвращался, и можно было восклицать что угодно без опаски быть услышанным. — Я сам захотел! И… я правда из Сабартеса, вот тебе крест! Хочешь, поклянусь, если так не веришь.
— Клясться Господь запретил, — презрительно сощурилась Грасида. — Тоже мне христианин. Простых вещей не знаешь.
— Ну что же ты, — искренне огорчился Антуан. — Ты же не помнишь толком Писание, а ругаешься! В Писании запрещено лжесвидетельствовать — это да, это декалог; в книге Левит запрещено клясться во лжи, у пророков где-то сказано, что коли Израиль блудодействует, то есть грешит, пусть тогда не клянется именем Господним… А у Иакова сказано «не клянитесь ни небом, ни землею» в том смысле, что не нужно ничего обещать, чего вдруг да не сможешь исполнить, иначе будет вам и всем христианам от этого осуждение. Все равно что если бы я пообещал принести тебе целого кабана жареного — и не нашел бы его, и оскорбил бы Господа тем, что обещаю Его именем, а сам не выполняю. А присягнуть, что что-то правда, если оно правда — хорошо и достойно, все равно что свидетельствовать! Ну вот если я поклянусь тебе, что меня зовут Антуан, что хабит у меня — белый, и что я сижу тут с тобой в камере — разве в том будет грех?
Грасида озадаченно помолчала. Наставница — вот та нашла бы верный ответ… Потому-то девушка и избрала, по ее совету, тактику молчания — дона Эрмессен неоднократно сообщала духовной дочери, что та глупа и неспособна защититься в малейшем споре. Она знала одну тактику — неосознанный женский прием: перевести разговор на другое.
— Подумаешь. Даже если ты взаправду из Сабартеса… Все равно я знаю — ты не из-за меня ко мне ходишь! Просто ты инквизитор, как и все ваши, и хочешь от меня что-нибудь выведать. А я тебе ничего не скажу! Все равно тебе твои мучители-католики важнее меня!
— Конечно, важнее, — смущенно признался монах. — Но это же не значит, Грасида, что я не хочу твоего спасения… Что ты мне не важна! Я тебе сразу добра пожелал… как только увидел! Ты… на мою сестру похожа, на Жакотту. Ей бы сейчас столько же лет было… сколько тебе… примерно.
Но девушка уже разгневалась. Она не осознавала умом, что Антуана влечет к ней — однако его искренность и заботу она могла почувствовать, и возможность причинить хоть малую обиду кому-то другому помогала ей обрести некую, пусть крошечную, власть над происходящим. Ей, никчемной узнице, ожидающей невесть чего в тюремной камере… хотя бы на миг можно было почувствовать себя свободным человеком! Ведь другого обидеть может только тот, кто облечен какой-нибудь властью.
— Ну и уходи тогда, раз тебе другие важнее, — выпалила она и упала лицом в тюфяк. Тюфяк пах начинающей преть соломой и полной безнадегой. Она всегда сидела на постели во время их встреч — Антуан забирал единственный в комнате трехногий табурет (и тот принес охранник специально для него, в камере-одиночке подобных удобств не полагалось). Антуан потоптался смущенно — и ушел, захлопнув дверь снаружи и призывая охранника с ключами. А Грасида горько плакала в свой соломенный матрац, думая, что непонятно зачем прогнала единственного человека, с которым могла тут по-людски разговаривать — и что, наверное, он больше не придет. Но он пришел на следующий день, конечно же. Копченья на этот раз не принес, но зато принес рассказы о своей семье, о сестренке, которая так рано умерла, о том, как скучает по горам — даже в Тулузе скучает… И Грасида вынуждена была себе признаться, что очень ждала его. Несмотря на отвратительный белый хабит, символ и источник всяческих бедствий. Несмотря на тонзуру в волосах, на то, что Антуан свободно входил и выходил — а она, Грасида, была здесь просто несчастной заключенной. Она все равно почему-то — больше же некого! — хотела его видеть.
В другой раз, помнится — уже после того, как Гальярд велел охраннику всякий раз стоять за дверью, сторожа, не позовет ли, не крикнет ли Антуан — они разговорились о самом лучшем месте на свете: о Сабартесе.
— А туман у нас какой! Даже сейчас, в мае — проснешься с петухами и на дворе своей руки вытянутой не разглядишь! Пластами лежит, идешь, как в молоке разлитом…
— И того гляди навернешься о камень. Ты овец на выгон водил? Случалось? В тумане о свою же овцу споткнуться — самое оно… И башмаки все насквозь мокрые. А босиком холодно, аж ноги сводит.