Шрифт:
Строитель
Се, Дева во чреве примет и родит Сына.
Исаия. Гл. 7. ст. 14
I
В просторной лавке женщина стоит, смиренно просит, жалобно глядит. «Отсрочь должок, прости…» — «Господь простит — не я, Он будет побогаче. Молись Ему, коль искусит змея, а предо мной — подумай об отдаче». — «Будь милосерден. Муж лежит больной, четвертый месяц без работы. А дети есть хотят…» — «Да что ты? Скажи на милость: просят есть, а я тому виной?» — «Мне только хлеба отпусти немного. Все полностью отдам тебе, ей Богу, как только справимся. Ведь знаешь нас давно: всегда платили, в долг не брали, работали, не пировали. Пришла беда, хоть в петлю лезть…» — «Зачем же в петлю — лучше место есть: ступай в чулан, там тихо и темно, товару всякого навалено немало, и людям будет невдомек, что нынче ты не покупала, а продалась, — чтоб уплатить должок». — «А грех-то, грех…» — «Не будешь ты в ответе: ведь болен муж и голодают дети — кто виноват? — Выходит, что не ты». И женщину к чулану подвигая, Филипп шептал угрюмо: «Все скоты, и эта и другая, все люди, добрые и злые». — «Маляр пришел» — приказчик доложил. Филипп неспешно притворил за женщиною дверь, подумал, и впервые, за целый день, улыбкою кривою вдруг замерцали хмурые черты. — «Андрей, иди-ка ты» — и на чулан приказчику он указал рукою.II
Перед художником с заплатанным камзолом, с рубахой грязною и рваной, с руками тонкими и взглядом невеселым Филипп сидел и объяснял пространно: — «Родителей я крепко уважаю: отец был вором, мать — гулящей девкой. Чего уставился? С любовью, не с издевкой Покойников достойно величаю. Не их вина, что были тем, чем были: виновен тот, кто их такими видел в своих мечтах, которых не забыли они всю жизнь. Не помнят ли доселе? Не плохи были даже в трезвом виде: блудили, сквернословили и очернить умели и близких и далеких, как никто. Когда ж хмелели, такое учиняли, что и не расскажешь… Я же — в них. Как родился и выжил — прямо чудо. Такой должно быть стих сложился там — вверху — нескладный и неверный — и прозвучал оттуда во мне. Болезнью скверной отец и мать болели с юных лет, и не было детей иль дети умирали, едва увидев свет. Один лишь брат, в болезни и вине рожденный, жил до двадцати годов. Уродом был. Уродом и прозвали. Дурак совсем — лишь спать и жрать готов; и порченный — с припадками, — но милый. Ругала мать, отец нещадно бил; так и подох, и верно тотчас сгнил, пока мы, пьяные, галдели над могилой. А я живу. Не добр, но и не лют; лицом не вышел, роста не хватило, плешив, сутул, и ноги покривило, сутяжник, пьяница и плут; всего по мелочи, и подлости и страха. А впрочем: чист кафтан и стирана рубаха, лопатой борода, в мошне не пусто. Коль ты маляр, так красок не жалей, клади их густо, да распиши позлей, чтоб каждый мог понять при первом взгляде, лишь только подойдет к холсту, каков я человек и спереди и сзади; какую думал думу и мечтал мечту строитель тамошний, чьи вымыслы я чту, — чтоб каждый, поглядев на лик, как будто живый, потом плевался долго: «Тьфу, какой паршивый».III
Когда стемнело и ушел художник, Филипп перед портретом стал, разглядывал его и что-то бормотал; потом у зеркала пытливо изучал свои черты, и злобно прошептал: «Не живописец, а сапожник». И вышел. А в каморке тесной, где полки с книгами скрывали стены, зажег свечу, уселся в кресле, и с улыбкою блаженной к себе придвинул том тяжеловесный, лежавший на столе. Разгладились морщины на челе, в очах восторженная воля засветилась, медлительными сделались движенья. В каморку постучали. Не прервавши чтенья, он проронил: входи! И тихо дверь раскрылась; Андрей в нее неловко проскользнул и, притворивши, запер на крючок. Затем к столу придвинул стул и стоя ждал, уставясь на начищенный сапог. — Садись! — сказал, не глядя на него, хозяин. Приказчик сел. Рукою грубою изваян, он был неладно скроен — крепко сшит, высок и грузен и в хмелю сердит, подковы гнул и жорнов подымал. Был вдов, и жил, как говорили, с дочкой. Хозяин, дочитав до точки, стал вслух читать, напевно и тягуче, с усилием, как будто полз по круче тропой отвесной. Но глаза горели, дышала часто грудь, и в теле истому сладкую он ощущал. А нос и лоб блестели от пота. Приказчик выгнулся вперед, вцепился в стол руками и так чтеца пронзал глазами, как будто тот творил диковинное что-то. Так длилось долго. Капала свеча, шуршали желтые страницы. На улице, визжа и гогоча, с парнями пьяными веселые девицы ругались. А пытливую луну дразнили, заволакивая, тучи. И все звучал, пронзая тишину в каморке голос мерный и тягучий. Затем, откинувшись на кресле, пот отер усталый чтец с лица. И помолчав немного, кивнул Андрею: «Все для Бога они трудились. Мы же до конца их труд доводим. Ладен он и спор, и, может быть, и нам на радость будет. Не больно хороши земля и люди, строитель тамошний — не нам чета. Что выстроено нами — красота и загляденье. Рай да будет раем. Продолжим труд умерших — помечтаем».IV
Филипп торговцем был и слыл ростовщиком, нажился крепко, прижимал нещадно, не злобою влеком и не по скупости, бессмысленной и жадной, а потому что в юности решил, что мир таков, каким его творил и вновь творит, мечтая неустанно, строитель некий, сущий в небесах. А человек, внедренный в зыбкий прах, томим болезнями, тоской терзаем, то горем, то нуждой, то ближним угнетаем, то сам насильник и палач, кого не трогают ни жалобы, ни плач униженных и оскорбленных, в мучительную жизнь безрадостно влюбленных, — мечтами создает прекрасный и желанный, нездешний мир, как вымысел пространный, осуществляемый все ярче с каждым днем. Земля уродлива и люди мерзки. Но рай и вечность, ангелов и Бога они измыслили мечтою дерзкой, мечтой прекрасной и любовно-строгой, и мир надзвездный жив, как мир земной, где люди жили и где мы живем, над ним безвластны, но творя иной. И все, что создано убогими певцами, пророками и вещими жрецами, и тем, кто юродивым прослыл, а, может быть, мудрее прочих был, и свитки древние занесено, — он стал читать. Когда кругом темно и отработан день, в каморке тесной учился он творить простор небесный, и свет без тьмы, и правду, и любовь. А люди глупые, униженные вновь, твердили злостно про вериги, душеспасительные книги, бичи, и пост, и бденье. И было в их насмешках — осужденье. Случилось так, что по делам пришлось Андрею вечером в каморку постучаться. Впустил его хозяин, но когда ругаться приказчик стал, докладывая дело, Филипп угрюмо молвил: брось! Андрей умолк оторопело, и криво усмехнулся: «Так, — спасаешься, грехи замоливаешь, — что же…» Но тот, не гневаясь, в глаза ему глядел: «Чего болтаешь зря? ведь ты же не дурак? Спасаться нам как будто и не гоже». И объяснил, не торопясь, чего хотел, чем занят был в тиши уединенной и укромной. И речь его должно быть до души приказчика, доверчивой и темной, дойти сумела. С тех пор они, свершив дневное дело, сходились там, и почитав, что люди сотворили, чей дух в раю, чья плоть — в могиле, их труд согласно продолжали и жизнь иную создавали, предавшись творческим мечтам. И так, весь день земною жизнью жили, а по ночам душою радостной нездешнее творили.V
Филипп был немощен и хил, грехом родительским, должно быть, отягченный. И часто говорил, что скоро ждет его погост зеленый. С трудом до пятого десятка дотянул. Вдруг занемог и слег в начале Мая. Болел он долго. Весь истаял. Однажды вечером вздремнул, и пробудившись, на портрет взглянул, где был он намалеван не то подрядчиком, не то дворецким, с лукавством старческим и простодушьем детским, И там, приникшую к нему, нежданно смерть заметил. Не испугался. За приказчиком послал. И глядя пред собой, лежал и тих и светел. Когда Андрей пришел, больной всех выслал вон, и приподнявшись, сел в постели. — «Пришел конец». Андрей стоял смущен. А звезды радостно за окнами блестели. «Немало мы с тобой трудились, просторную засеяли долину, — утомились: проверить надо бы, как семена взошли, как прорастает мысль и расцветает слово». Приказчик мял картуз в руках, молчал, молчал и вымолвил сурово: «Уж не забудь строителя земли за все дела и мысли пристыдить. Ему-то хорошо на небесах, а людям — разве сладко жить?» — «Уж пристыжу, не бойся, только бы дойти. Но вот что я надумал ныне. Все те, что жили раньше нас, в грехе и зле, как мы с тобою, когда им пробил час, назначенный судьбою, и светлые раскрылися пути к вершине синей, ужель не могут, радуясь в раю, мечту оттуда устремить свою к земле? Иль там, с другими схожи, земной беды не помнят? Но не гоже творить по-прежнему земное зло, когда вокруг тебя все чисто и светло. Надумал я составить памятку о том, что там — вверху — для вас я строить буду, что на земле я сотворю оттуда, чтоб свет блеснул и здесь… когда-нибудь… потом. О чем мечтать — я знаю. Ты — запишешь и памятку положишь в гроб со мной. Вот стол, перо, бумага». — И больной устало голову склонил к подушке. Стало тише в большой и темной комнате, как в храме пред службою. Неловкими руками приказчик свечку засветил, бумагу взял и перья очинил. — «Ну что, готов? Пиши разборчиво и точно, как буду говорить… У девы — непорочной — родится… Что уставился?» — «Да как же так? И непорочная, и дева, — а родит? Тебе б о том мечтать, чтоб умным стал дурак, голодный сытым, праведным, кто грешен, свободным, кто оковами звенит, и радостным, кто неутешен, — чтоб всякий, кто страдал…» Но речь горячую хозяин оборвал: «Все будет, будет. Иными станут люди, когда иного на земле узрят. Ведь каждый день не Бога ли творят? Но бога в небе — не земного Бога. Немного сил и времени немного осталось мне теперь. Не мудрствуй, но поверь, не соблазнись, а помолись о чуде. Что ты напишешь, закреплю я прочно, что закреплю, то будет, будет… Пиши: «Родится сын у девы непорочной…» То было некогда — на русской ли равнине иль на чужбине средь племени чужого? — за много лет до Рождества Христова. 1915РЕЦЕНЗИИ НА СБОРНИКИ С. РАФАЛОВИЧА
В. Брюсов. С. Рафалович. Светлые песни
В одном стихотворении автор говорит о себе: «Я жажду бесконечного… страданий необъемлемых, страстей неизживаемых»… Эти модные желания не очень к лицу его музе, трезвой, умеренной и рассудительной. О поэзии г. Рафаловича можно сказать его собственным стихом: «Там разум входы стережет». В ней нет порыва, нет прозрений, к ней всего менее подходили бы слова Фета о «даре безумных песен». Объективное творчество везде более удается автору, чем чистая лирика. Лучшие вещи в книге те, где сам поэт исчезает за образами, заставляет говорить за себя свои создания: такова баллада о «Лигее», сонеты о Еве и о Терезии, стильная пьеса «XVIII век», «Два друга» и т. п. В философских раздумьях, объединенных в лирическую поэму «Душа и мир», есть интересные мысли, но они остались бы ровно столь же интересными, будь изложены прозой. С внешней стороны стихи г. Рафаловича, за редкими исключениями, незвучны и однообразны; один и тот же размер (чуть ли не половина всех стихотворений написаны хореическими четверостишиями), одни и те же приемы, сходные образы — повторяются на многих страницах. Есть погрешности языка, если только это не licentia poetica, в таком случае неудачные.
Валерий БРЮСОВ. «Весы». 1905, № 12.
А. Курсинский. С. Рафалович. Светлые песни
Сергей Рафалович. СВЕТЛЫЕ ПЕСНИ. СПб. 1905. Издание «Содружества». Стр. 176. Цена не обозначена
Большую смелость взял на себя молодой поэт, ныне выступающий перед нами своею первой книгою стихов, назвав эту книгу «Светлые песни». Мы категорически должны упрекнуть его за эту смелость, как автора, не оправдавшего ни того, ни другого обещания. Если некоторой части его стихотворений и нельзя отказать в названии «песен», то приложение к ним эпитета «светлых» возможно лишь по тем соображениям, по каким римляне рощу называли lucus: от non lucendo.
Стих г. Рафаловича увертлив и гибок, силен и плавен. Под его рукою — он под рукою мастера. Но этим исчерпывается все, что есть общего между этим мастером и певцом. Древние философы, ученые, законодатели облекали в стихи свои системы… Неустанное совершенствование живого слова, быть может, сделает в далеком будущем стих единственной формой речи даже для обыденных потребностей человеческого общества… Но стройность стиха еще не есть та музыка, которой требует от лирика Поль Верлен в своей «l’Art poetique».