Шрифт:
– Сказывали.
– А ты так-то слушаешь приказания?.. Я выучу тебя, как говорить с барыней… Я покажу тебе, как представляться тихоней да исподтишка заводить шашни… Я вижу… все знаю! – прибавила Марья Ивановна, бросая взгляд на Анютку.
Тут Федос не вытерпел.
– Это уж вы напрасно, барыня… Как перед Господом Богом говорю, что никаких шашней не заводил… А если вы слушаете кляузы да наговоры подлеца вашего повара, то как вам угодно… Он вам еще не то набрешет! – проговорил Чижик.
– Молчать! Как ты смеешь так со мной говорить?! Анютка! Принеси мне перо, чернила и почтовой бумаги!
– Мама! – умоляющим, вздрагивающим голосом воскликнул Шурка.
– Убирайся вон! – прикрикнула на него мать.
– Мама… мамочка… милая… хорошая… Если ты меня любишь… не посылай Чижика в экипаж…
И, весь потрясенный, Шурка бросился к матери и, рыдая, припал к ее руке.
Федос почувствовал, что у него щекочет в горле. И хмурое лицо его просветлело в благодарном умилении.
– Пошел вон!.. Не твое дело!
И с этими словами она оттолкнула мальчика… Пораженный, все еще не веря решению матери, он отошел в сторону и плакал.
Лузгина в это время быстро и нервно писала записку к экипажному адъютанту. В этой записке она просила «не отказать ей в маленьком одолжении» – приказать высечь ее денщика за пьянство и дерзости. В конце записки она сообщала, что завтра собирается в Ораниенбаум на музыку и надеется, что Михаил Александрович не откажется ей сопутствовать.
Запечатав конверт, она отдала его Чижику и сказала:
– Сейчас отправляйся в экипаж и отдай это письмо адъютанту!
– Слушаю-с! – дрогнувшим голосом ответил матрос, хмуря нависшие брови и стараясь скрыть волнение, охватившее его.
Шурка рванулся к матери.
– Мамочка… ты этого не сделаешь… Чижик!.. Постой… не уходи! Он чудный… славный… Мамочка!., милая… родная… Не посылай его! – молил Шурка.
– Ступай! – крикнула Лузгина денщику. – Я знаю, что ты подучил глупого мальчика… Думал меня разжалобить?..
– Не я учил, а Бог! Вспомните Его когда-нибудь, барыня! – с какою-то суровою торжественностью проговорил Федос и, кинув взгляд, полный любви, на Шурку, вышел из комнаты.
– Ты, значит, гадкая… злая… Я тебя не люблю! – вдруг крикнул Шурка, охваченный негодованием и возмущенный такою несправедливостью. – И я никогда не буду любить тебя! – прибавил он, сверкая заплаканными глазенками.
– Вот ты какой?! Вот чему научил тебя этот мерзавец?! Ты смеешь так говорить с матерью?
– Чижик не мерзавец… Он хороший, а ты… нехорошая! – в бешеной отваге отчаяния продолжал Шурка.
– Так я и тебя выучу, как говорить со мной, мерзкий мальчишка! Анютка! Скажи Ивану, чтобы принес розги…
– Что ж… секи… гадкая… злая… Секи!.. – в каком-то диком ожесточении вопил Шурка.
И в то же время личико его покрывалось смертельною бледностью, все тело вздрагивало, а большие, с расширенными зрачками глаза с выражением ужаса смотрели на двери…
Раздирающие душу вопли наказываемого ребенка донеслись до ушей Федоса, когда он выходил со двора, имея за обшлагом рукава шинели записку, содержание которой не оставляло в матросе никаких сомнений.
Полный чувства любви и сострадания, он в эту минуту забыл о том, что ему самому под конец службы предстоит порка, и, растроганный, жалел только мальчика. И он почувствовал, что этот барчук, не побоявшийся пострадать за своего пестуна, отныне стал ему еще дороже и совсем завладел его сердцем.
– Ишь ведь, подлая! Даже родное дитё не пожалела! – проговорил с негодованием Чижик и прибавил шагу, чтобы не слыхать этого детского крика, то жалобного, молящего, то переходящего в какой-то рев затравленного, беспомощного зверька.
XIV
Молодой мичман, сидевший в экипажной канцелярии, был удивлен, прочитав записку Лузгиной. Он служил раньше в одной роте с Чижиком и знал, что Чижик считался одним из лучших матросов в экипаже и никогда не был ни пьяницей, ни грубияном.
– Ты что это, Чижик? Пьянствовать начал?
– Никак нет, ваше благородие…
– Однако… Марья Ивановна пишет…
– Точно так, ваше благородие…
– Так в чем же дело, объясни.
– Вчера выпил я маленько, ваше благородие, отпросившись со двора, и вернулся как следует, в настоящем виде… в полном, значит, рассудке, ваше благородие…
– Ну?
– А госпоже Лузгиной и покажись, что я пьян… Известно, по женскому своему понятию она не рассудила, какой есть пьяный человек…
– Ну, а насчет дерзостей?.. Ты нагрубил ей?