Шрифт:
В отклике на ту же речь другая корреспондентка писала, что немецкие евреи «могут кричать, вопить, и весь цивилизованный мир, в том числе и Вы, уважаемый писатель, можете протестовать и возмущаться». В отличие от этого, невинные женщины, находящиеся в советских лагерях, «уже обезумевшие от страха… не имеют права написать: за что? за что? за что?!» [662]
Страстную инвективу сталинскому режиму представляет анонимное письмо, в котором говорится: «Люди, называющие себя отцами отечества, люди, ставшие во главе народа,— вдруг обрушивают на наши головы самый гнусный, дикий и бессмысленный террор! По всему многострадальному лицу России несётся вой и стон жертв садистов, именующих себя „бдительным оком революции“. Два года диких, открытых издевательств. Об этом циничном разгуле… Вы знаете… и молчите. Где же правда писателя земли Русской?» Упоминая о том, что «кровавое дело свершилось, осчастливленные граждане удовлетворились каким-то бормотаньем о конце ежовщины», автор писал, что те, кто был выпущен из тюрем, превратились в « калек нравственных и физических» [663].
Наиболее сильным представляется мне письмо женщины, рассказывавшей, как она разорвала портрет Толстого после прочтения статьи, излагавшей содержание его романа «Хлеб». «Вы казались мне тем инструментом, который никогда, ни в каких условиях не может издавать фальшивую ноту,— говорилось в письме.— И вдруг я услышала вместо прекрасной мелодии захлебывающийся от восторга визг разжиревшей свиньи, услышавшей плеск помоев в своём корыте… Ведь в „Хлебе“ вы протаскиваете утверждение, что революция победила лишь благодаря Сталину. У вас даже Ленин учится у Сталина… Ведь это приём шулера… Вы показываете Троцкого предателем. Вы негодяй после этого! Пигмей рядом с этим честнейшим гигантом мысли! Ведь это звучит анекдотом, что он и тысячи благороднейших людей, настоящих большевиков, сейчас арестованных, стремились к восстановлению у нас капиталистического строя… Этому не верит никто!»
Автор письма поднималась до глубоких обобщений о судьбе страны, в которой «волной разлилась реакция», а миллионы людей задыхаются в нищете и удушливой духовной атмосфере. «Лучшие люди, преданные ленинской идее, честные и неподкупные, сидят за решётками, их арестовывают тысячами, расстреливают, они не в силах перенести грандиозную подлость, торжествующую по всей стране, сами уходят из жизни, кончают самоубийством… Произвол и насилие оставляют кровавые следы на советской земле. Диктатура пролетариата превратилась в диктаторство Сталина. Страх — вот доминирующее чувство, которым охвачены граждане СССР… Партия ушла от массы, она превратилась в диктаторскую партию… Сверкающая идея Ленина заменена судорожными усилиями Сталина удержать власть. Где тот великолепный пафос, что в Октябре двинул миллионы на смертельную битву? Под зловонным дыханием Сталина и вот таких подпевал, как вы, вековая идея социализма завяла, как полевой цветок в потных руках мерзавца!» [664]
Во всех этих письмах не встречается ни одного антисоветского высказывания, все они написаны с позиции людей, испытывающих боль за разрушение возведённого большевизмом здания.
XXXIII
Оппозиционеры в лагерях
Особое беспокойство Сталина должны были вызывать сообщения о настроении и поведении оппозиционеров. Если большинство лидеров оппозиции после перехода из комфортных условий существования в тяжёлые условия ссылки выступили с капитулянтскими заявлениями, то тысячи рядовых троцкистов даже в местах лишения свободы оставались не сломленными.
До 1936 года большинство репрессированных оппозиционеров находились в ссылке и политизоляторах — тюрьмах для политзаключённых, где режим был относительно мягким. В 1936 году начался их массовый перевод из мест ссылки в концентрационные лагеря. Параллельно с этим шло резкое ужесточение режима в политизоляторах. На это, равно как и на первые московские процессы, оппозиционеры ответили негодующими письмами в партийные и чекистские органы, что только усилило репрессии по отношению к ним. В феврале 1937 года Ежов подписал приказ, предписывающий предать суду «содержащихся в тюрьмах ГУГБ осуждённых на разные сроки заключения, приславших мне в связи с введением нового тюремного режима и процессом оскорбительные заявления». Среди лиц, подлежащих, согласно этому приказу, новым репрессиям, мы находим имена многих троцкистов, а также лидера группы «децистов» В. М. Смирнова и одного из наиболее непреклонных «правых» В. В. Кузьмина [665].
На февральско-мартовском пленуме ЦК Сталин обнародовал свои планы относительно троцкистов и зиновьевцев. Определив их примерную численность в 30 тыс. человек, он сообщил, что из этого числа уже арестовано 18 тысяч. Таким образом, «каких-нибудь 12 тыс., может быть из старых кадров остаётся… которых мы скоро перестреляем» [666]. Разумеется, эти каннибальские высказывания не вошли в опубликованный текст его выступлений.
Тем временем в лагерях оппозиционеры прибегали к коллективным акциям протеста. Так, троцкисты, находившиеся на Колыме, объявили в августе 1936 года голодовку, предварительно направив в ЦИК и НКВД заявления с требованием об установлении для них режима политзаключённых. На тринадцатый день голодовки администрация прибегла к принудительному искусственному кормлению, в результате чего состояние многих голодающих резко ухудшилось. Спустя некоторое время требования участников голодовки были удовлетворены, троцкисты стали содержаться компактно, а мужья и жёны получили возможность жить совместно (при наличии детей — и с детьми) [667].
В одном из лагерей, где находилось 180 троцкистов, центром их общения стала комната барака, в которой жили супруги Сербский и Захарьян с ребёнком. В донесении охраны, им вменялось в вину следующее «преступление»: «Ребёнок 4—5 лет резвится, слыша имена вождей рабочего класса СССР от детей вольнонаёмных служащих, но мать категорически и с угрозами воспрещает ему их воспринимать и произносить… Он выращивается замкнутым от действительности советского веселья и радостной детской жизни и выковывается в будущего троцкиста».
Сербский и Захарьян оказались одними из первых, кому было сфабриковано новое, «лагерное» дело (до этого они уже пять раз подвергались репрессиям). В сентябре 1937 года оба они были приговорены к высшей мере наказания и спустя месяц расстреляны [668].
Примерно в то же время была привлечена к следствию и суду Т. И. Мягкова. В конце 20-х годов она была членом Всеукраинского подпольного центра оппозиции. В 1928 году была выслана на 3 года в Астрахань, где работала секретарём Раковского, участвовала в выпуске листовок, требующих возвращения из ссылки Троцкого и освобождения из тюрем оппозиционеров. После подачи в 1929 году заявления о разрыве с оппозицией была досрочно освобождена. В 1932 году вместе с другими участниками группы И. Н. Смирнова вернулась к нелегальной оппозиционной деятельности и была вторично арестована. С 1933 года содержалась в Верхнеуральском политизоляторе, а затем — в казахстанской ссылке. В июне 1936 года была арестована в Алма-Ате и отправлена в Колымские лагеря сроком на 5 лет [669]. Здесь вначале она работала плановиком-экономистом, жила в благоустроенном бараке для служащих, получала такую же зарплату, как и вольнонаёмные работники, пользовалась правом вести неограниченную переписку.