Шрифт:
– А теперь?
– Теперь лучше. Внуки – мои учителя... Усаживаемся на полу, отхлопываем в ладоши, запеваем дружно про царя-дурака: "Ахат, штаим, шалош, ани Ахашверош…"
Пауза.
– В их годы я пел в хоре: "Когда был Ленин маленький‚ с кудрявой головой..."
Проявляется солнце‚ низкое‚ смытое‚ в зыбких очертаниях. Туристов гонят по берегу – насытить оплаченное любопытство. Вода в море послойная‚ поверху охолодавшая за ночь‚ понизу сохранившая прогретость. Горы за морем – их не видно. Горы этой стороны просвечены до последней складочки. Плавающий поодаль говорит:
– В том краю‚ откуда я приехал‚ жизнь шла медленно‚ а здесь проскакивает быстро. Что несправедливо. В том краю‚ откуда я приехал‚ было спокойнее за эту землю…
15
А угрюмый недоросток с непроявленными половыми признаками‚ затюканный сверстниками за мужскую свою никчемность‚ уже входит под тайные своды‚ где заготовлен взрывной заряд и обещаны ему семьдесят две девственницы в просвечивающих шальварах – одна за одной‚ одна слаще другой‚ ожидающие на Небесах его скорого и шумного появления‚ чтобы удовлетворить самые буйные подростковые фантазии...
Часть четвертая
СКОРЫЕ ПЕЧАЛИ
1
После завтрака подкатывает автобус, и водворяются новые постояльцы, общее привлекая внимание.
Издавна больные, калечные от рождения, со многими телесными огорчениями – не приведи Господь! Губа отвалена. Кисть подвернута. Спина согнута. Порча внутри не видная. Нога с ногой вразнобой. Бродят по коридорам, заглядывают в бар и в массажные кабинеты, встревоженные, говорливые, улыбчивые, словно вынуты из квартир-раковин, из долгого своего затворничества, чтобы подсластили их горечь, – перекрикиваются друг с другом:
– Ты уже переоделся?..
– Ты уже искупался?..
– Кофе с пирогом, – ты уже попил?..
После кофе они танцуют. Те, которые могут. Которые не могут, топчутся на месте в мучительной неуклюжести движений, продираясь через накопленную застенчивость, не в лад с музыкой, с немощными своими телами. Но им нравится, им это нравится: когда музыка умолкает, танцуют без музыки.
Один – бедный, должно быть, разумом – бродит неприкаянно из угла в угол, морщится и постанывает в тоске по исцелителю. Другая – подслеповатая, непомерно вздутая на стороны – взглядывает из глубин дивана тихой страдалицей, которую выдают глаза. Задумчивый мужчина – самый из всех калечный – вкатывается на коляске в кабину, взмывает на лифте под крышу, видимый через прозрачное ограждение, опускается затем вниз, чтобы снова взлететь наверх и насладиться полетом, которого недостает. Строго, в одиночестве, ибо в кабине никому больше не поместиться. И вдруг слезы его проливные, голос задавленный, как прорвало плотину отстоявшегося страдания:
– Мамеле… Тателе… Зейделе… Как вы со мной намучились! За что, ну за что?! Мамеле, тателе…
К нему бегут. Его утешают…
Молодая пара гуляет возле бассейна: влюбленность видна с расстояния – не утаить. Ноги у нее слабы. Голова у него велика. Она двигается нестойко, с видимым усилием, робко ему улыбаясь, а он забегает вперед на десяток шагов, поворачивается, радостно шагает навстречу, задыхаясь от избытка ощущений. И снова забегает вперед, чтобы вновь и вновь приблизиться, притронуться, промычать мало различимое. Но она понимает, она его понимает… Потом девушка исчезает ненадолго по неотложной надобности, а он бродит меж танцующих, лучится счастьем, как призывает порадоваться за компанию, – слюнка скатывается на подбородок. Девушка возвращается, принарядившись, шарфик у нее на шее, браслет на руке, и он бежит навстречу, чтобы притронуться и промычать свое.
Живущий поодаль разглядывает влюбленную пару, пристально, неотрывно, затем уходит по лестнице в свой номер. Неспешно. Ступенька за ступенькой. Опустив голову в глубокой задумчивости. Грустно ему, неукладисто, тоска обвисла на плечах – не снести в верхние этажи. "Неприютный ты человек, – скажет Корифей, уловив настроение своего хозяина. – Нашел кому завидовать". – "Много ты понимаешь…" – скажет в ответ. Конверт, поспешно надорванный. Бумага посеклась на сгибах от частого прочтения. Буквы затерты, слова неотличимы – в памяти записаны те слова:
"Здравствуй, мой дорогой! Через границы – здравствуй!
Сколько зим прошло – не привыкну к тому, что нет тебя в этом городе. Как так нет? Всегда тут был. С кем же варили в холода глинтвейн, приправленный гвоздикой и апельсиновыми дольками, с кем слушали Надежду Андреевну: "На заре туманной юности всей душой любил я милую…", с кем зажигали свечу в заветной комнате – в разливе чувств, властелинами мгновений, когда время ускользало не по правилам, дымком пахучей лаванды, словно отнимали его за наши грехи? И кто сказал, не ты ли: "Нам предстоит долгое знакомство. Может, на всю жизнь…"? Без тебя и весны не стало, одна кругом осень, подмораживает к старости в невостребованном существовании. Мертвого бы оплакала, но самое невозможное: ты жив – и не дотянуться. Всякий раз, как проезжаю мимо того дома, непременно гляжу на балкон, навсегда для меня опустевший, – с тобой было не скучно в ожидании крохотных неожиданностей, с тобой было радостно…
Вот тебе к размышлению, из книжных разысканий. Жил в некие времена князь Василий, о котором сказано в хрониках: "Зрячим был ничтожен. Ослепнув, стал тверд, умен, решителен". Так и я: ослепла с твоим отъездом, поневоле обретя внутреннее зрение, – не держала этого за собой. Отглядела, отслушала, отдышала свой срок: день клонится к вечеру, а глаза не сыты. Душа моя – мой колокольчик – пытается исторгнуть легкое, заливистое, в потребности сердца – дзынь-зынь, исходит тусклое, жестяное – бряк-бряк…"