Шрифт:
– Значит, мы из одного цирка. Два-Галушкес-два.
По кромке воды проходят сослуживцы. Четверо мужчин. Женщина. Идет с ними‚ идет одна. Следом шагает Шмельцер‚ рыскучий зверь‚ стонет от неудовлетворенности желаний:
– Как с ними жить? Как соблазнять? Когда все всё знают!..
Призывно звенит телефон – вступлением к сороковой симфонии Моцарта. Женщина выслушивает молча‚ в нетерпении постукивая ногой‚ отвечает леденящим голосом‚ в котором затаилась трещинка:
– Я занята. Не знаю. Позвоню завтра.
– Номи‚ – кричат ей. – Догоняй!
– На-о-ми‚ – повторяет Шпильман. – Долгое о-о-о притягивает...
Плавающий поодаль говорит на недоступном языке:
– "Ты выдумал меня. Такой на свете нет‚ такой на свете быть не может..."
– Переведите‚ – просит Шпильман.
– Непереводимо‚ – отвечает тот.
Темнеет неприметно. Зеленца умирает первой‚ цвет утекает из воды‚ горячий ветер задувает из пустыни‚ высушивая тела‚ навевает ночные беспокойства и попирает надежды. Высится дом в стекле‚ остроносый‚ устремленный навстречу ветрам – кораблем‚ выброшенным на берег; его постояльцы отягощены пищей‚ горечью отрыжки‚ бурчанием во чреве: не выбрать якорь‚ не пуститься в плавание‚ не одолеть бушующие волны‚ – состояние умов начинает тревожить‚ состояние животов оставляет желать лучшего.
Солнце утекает в ущелья. Горы тенью наваливаются на берег, и споро‚ нахраписто подступает вечер. Во мраке надвигается та сторона, переполненная опасениями, тьма несветимая до концов земли, как ночь после изгнания, когда Ева прижалась к Адаму – в мире, который предстояло осветить, заселить и освоить. Радио вышептывает голосами осиротевших: "Он позвонил‚ и мы успели поговорить. А через час его убили..." – "Там‚ в небесах, закрой с ними счет. Здесь мы не в состоянии..." – "Будьте здоровы‚ счастливы и живы..."
Плавающий поодаль говорит на прощание:
– За всех болит сердце‚ но за своих особенно. Это наверно плохо‚ но это так...
10
На подходе к гостинице Шпильман останавливается‚ как пристывает к асфальту‚ наливаясь тягучей скорбью. Выводят под руки немощного старика‚ ведут с бережением к машине; этого человека Шпильман не видел многие годы‚ с той самой поры‚ когда воевали они в одном танке, и вся бригада называла его "Сначала заплатите". Это была вечная присказка командира‚ то ли в шутку‚ то ли всерьез‚ но дрался он хорошо‚ в бою не терялся‚ экипаж свой оберегал. "Пошли!" – кричали по рации‚ а он отвечал: "Сначала заплатите". – "Огонь!" – кричали‚ а он повторял с каждым снарядом: "Сначала заплатите. Сначала заплатите. Заплатите сначала..."
Они были молоды. Веселы. В игре желаний. В полноте ощущений. Они были живы и не ценили этого, вечно голодные‚ ненасытные‚ задремывая под шум танковых моторов и просыпаясь от негромкой команды. По уговору о политике не заговаривали‚ хоть и догадывались‚ кто в экипаже левых взглядов‚ а кто правых‚ – в танке это не имело значения.
"Сначала заплатите" сказал‚ как скомандовал:
– Понять и принять – разные вещи. Можно понимать врага и сражаться с ним. Скажут: это расслабляет. Скажем: это придает силы.
С этим они согласились. Сели в кружок‚ закурили сигарету‚ пустили по рукам, чтобы каждому по затяжке, – такое сближало. В воинской книжке было помечено: "Солдат! Пиши домой письма". Они не писали. Они звонили. Танк останавливался возле телефона-автомата‚ их пропускали без очереди‚ и Шпильман слышал‚ как она повторяла в нетерпении: "Алло‚ алло!..." – его ждали‚ ему были рады. "Шпильман‚ я соскучилась по твоим рукам". – "Я тоже". – "Вас кормят‚ Шпильман?" – "Еще как!" – "Потолстеешь – не приходи". Прикладывала трубку к тугому животу: "Поздоровайся‚ Шпильман. Скажи сыну пару слов..."
Он спрашивал каждого встречного, их командир, по всегдашней своей привычке:
– Как жизнь молодая?
Кряхтели в ответ‚ подозрительно его оглядывали‚ выискивая скрытую насмешку:
– Какая она молодая...
– Подпрыгни‚ – командовал. – Ну!
Отказать ему было невозможно: этому человеку никто не отказывал. Подпрыгивали‚ тяжело опускаясь на пятки, он говорил на это:
– Ого! Еще ничего.
И человек возвращался к своим заботам‚ ненадолго утешенный.
Шпильман подходит теперь к нему‚ спрашивает вместо приветствия:
– Как жизнь молодая?
Лицо серое. Глаза печальные. Дрожь рук не остановить, томления боли не унять.
– Предсмертие затянулось‚ Шпильман... Пробоина на броне с того боя. Душа на костылях.
На водительском месте сидел у них Фима-водопроводчик‚ которого на земле предков переименовали в Хаима-инсталлятора. Круглолицый‚ косматый‚ в кучерявой бороде‚ с утопленными глазками за красными веками‚ словно лесовик‚ сунувшийся из дупла‚ Фима прятал бутылку в туалетном бачке‚ чтобы не обнаружила жена‚ отписывал без хвастовства за рубеж, друзьям по котельной: "В этом месяце заработал на двести поллитровок‚ если‚ конечно‚ покупать на рынке"‚ а они отвечали ему через границы: "Ты‚ Фима‚ миллионер..." Башенным стрелком был Рони‚ у которого с малых лет зашкаливало "ай-кью" к зависти окрестных родителей. Рони просиживал ночи за книгами, решал головоломные задачи, завоевывал призы на олимпиадах, а его бабушка‚ старая еврейка из Анатолии‚ выговаривала внуку на ладино: "Что ты всё читаешь? Глаза портишь? Я ни одной книжки не открывала‚ а прожила – слава Богу!" Рони не знал ладино‚ а потому возразить бабушке не мог; за Рони сражались две фирмы‚ завлекая доходами‚ но поработать ему не удалось‚ ни единого дня‚ чтобы доказать бабушке‚ что книги стоит иногда открывать. Был бой на Голанах – немногих со многими. Рони‚ у которого зашкаливало "ай-кью"‚ сгорел в танке‚ сгорел и Хаим-инсталлятор‚ оставив недопитую бутылку в туалетном бачке‚ а Шпильман успел выскочить из пламени‚ вытащил за собой раненого командира.