Шрифт:
Б. Прусов выразил свое сочувствие матери в стихах. Он увидел ее, идущую в метель в столовую Эрмитажа – и родились строки: незамысловатые, простые, неумелые. Перед нами, как это часто и бывает в детских стихах, скорее рифмованный пересказ того, что непосредственно увидел перед собой их автор – без каких-либо метафор и гипербол. Пересказ, несколько осложненный здесь патетикой фраз, не им придуманных, но заимствованных из традиционного политического и поэтического словаря:
«Через сугробы и метели Во время артобстрелов и тревог Бредешь ты еле-еле по панели С бидоном. На тебе платок… Ты думаешь о хлебе, о тепле О детях, обо мне и Наде… А мы пока в кольце, в блокаде. Но будь уверена, ее прорвут. И хлеба вдоволь привезут. Ты – ленинградка, ты герой! И я, как сын, горжусь тобой!»«Маме стихотворение понравилось и она немедленно переписала его в дневник» [896] .
Пожалуй, главное, что заставляло людей особенно тщательно описывать подобные истории — это их необычность. Привыкли, что именно ребенку прежде всего нужно утешение, а здесь он сам является утешителем. В этих рассказах за трогательным, наивным и чистым ощущаешь что-то недетское, ту самую изуродованную жизнь детей, о которой так емко скажет М. В. Машкова. Их «взрослость» – не следствие привычки детей казаться старше, а след бомб, разорвавшихся у них на глазах, и страданий людей, умерших рядом с ними. Не по возрасту оказывались они рассудительными, чуткими к чужим несчастьям и мягкими в увещеваниях. Подростка И. Глазунова, крайне истощенного, удалось вывезти из Ленинграда в начале 1942 г. В городе осталась его мать, и чувство стыда за то, что он спасен, а ее здоровье ухудшалось с каждым днем, не покидало его, придавая особую надрывность его письмам: «Родная, ой, тяжко мне… Я отдал бы 60 лет жизни, чтобы вернуться к тебе…Зачем я уехал??!» [897]
896
Прусов Б. Пишу стихи // Память. Вып. 2. С. 209 (цитирует запись из своего дневника 15 декабря 1941 г.).
897
И. С. Глазунов – O. K. Глазуновой. 4 мая 1942 г. // Цит по: Новиков В. Указ. соч. С. 107.
Чувство вины возникало как нечто естественное. У этого чувства нет дна. Никто ведь не виноват. Отъезд ребенка был неизбежен, потому что иначе его нельзя было спасти, потому что никто не знал, сколь трагичным будет конец жизни его родителей, потому что в первую очередь должны были уезжать малолетние и наиболее слабые. Ничто из этого не берется и не может браться им в расчет. Несчастье родных заставляет перестраивать всю эту историю в иной последовательности, не как нечто вынужденное, а как то, чего можно было избежать. И ищутся доводы в пользу этого, смягчаются реалии блокадного быта, высказывается надежда на чудодейственность таких средств, которые в действительности никому не могли помочь. Утешить можно только этим – признавая свою вину, а не оправдываясь, находя предельно эмоциональные слова о том, как ждут материнских писем, не боясь крика и не стесняясь взрыва чувств.
6
Письма близких людей, оказавшихся по разные стороны блокадного кольца – это не только обмен новостями и наставлениями и не всегда лишь перечисление просьб. Это и исповедь перед теми, кто еще способен их выслушать и пожалеть. Так скромные, непритязательные, не очень грамотные письма А. И. Кочетовой матери и брату являются для нас замечательным памятником человеческой стойкости и любви.
Их автор – застенчивая, несколько угловатая, малообразованная девушка – осталась в Ленинграде одна; мать и брат скитались где-то далеко. Живется ей плохо: «…Совсем заброшена и мне даже не с кем поделиться» [898] . Живет она с другой девушкой, которой пытается хоть как-то помочь. Ей не высказать всего, что есть на сердце: «…Приходится сидеть голодными днями, а она мое втихомолку ест». Обратиться не к кому: «…Все молчу, а ночью вот отплачешься и опять вроде как ничего». Кругом безысходность: «В магазинах ничего не достать, хлеба 250 гр. только да вода, вот вся еда. Люди валились на улице. В общем, мамуленька, не передать того, что у нас в городе есть».
898
А. И. Кочетова – матери. 24 декабря 1941 г.: РДФ ГММОБЛ. Оп. 2к. Д. 5. Сохранены орфография и пунктуация подлинника.
Обо всем этом говорится в ее письме матери и брату 24 декабря 1941 г. – первом, которое она отправила за несколько месяцев, едва узнала их адрес. Оно начинается с упреков за долгое молчание: «…Мне так обидно, что я все плачу. Ты, наверное, себе не представляешь, как я соскучилась, и главное, беспокоилась и беспокоюсь о вас». Радость переполняет ее и это видно по сумбурности письма с характерными обрывами. Не успев закончить предложение, она сама себя перебивает и вновь высказывает одну и ту же мысль, хотя и несколько иначе: «Мамочка, я пишу так нескладно, потому что я очень волнуюсь. Ведь я так довольна, что узнала, что ты на месте и что я теперь могу считать, что я не одна».
Уехать, уехать быстрее к матери, уехать сразу же, несмотря ни на что – это главное: «Когда… я узнала, что вы хотели остановиться в гор. Пермь и все время собиралась идти к вам 300 км пешком [курсив мой. – С. Я.], а там как-нибудь на поезде (зайчиком), ну а вас же думаю как нибудь разыщу. Идти то идти, а вот ведь у нас такие морозы стоят, а у меня кроме туфель с галошами нет ничего. Вот я день и ночь думала, ходила и узнавала… Было намечено кое-что продать». Она и сама начала понимать, что это неосуществимо – но куда уйти от тоски: «В квартере надо мной только издевались… а я все плакала и не находила себе места. Ведь было так тяжело».
Признания ее бесхитростны, все буднично, все просто и откровенно: «Мне бы хотелось только хлеба, а главное с тобой и Вовочкой встретиться» [899] . В ее предположениях о том, как живет мать – зеркальное отражение собственного блокадного бытия. Она голодает – значит, голодает и мать. Ей одиноко – значит, и матери, не имевшей своего угла и жившей среди чужих, не будет в тягость ее приезд. Отметим, что тревога за положение родных нередко проявлялась и в других дневниках и письмах блокадников [900] . Многие из них не знали, в каких условиях находятся их близкие, но были готовы предполагать худшее. Долгое отсутствие известий от родных заставляло их рисовать в своем воображении самые драматичные картины – одна апокалиптичнее другой [901] . В них есть и частица их собственного блокадного опыта – считали, что родные пухнут от голода, а их пайки ничтожно малы.
899
Там же. 31 декабря 1941 г.
900
Кулябко В. Блокадный дневник // Нева. 2004. № 1 С. 217 (Запись 14 сентября 1941 г.); Г. И. Казанина – Т. А. Кононовой. 19 октября 1942 г.: ОР РНБ. Ф. 1273. Д. 4. Л. 3; Краков М. Дневник. 31 декабря 1941 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11 Д. 53. Л. 48; Остроумова-Лебедева А. П. Автобиографические записки. С. 277 (Дневниковая запись 20 февраля 1942 г.); Евдокимов А. Ф. Дневник. 30 ноября 1941 г.: РДФ ГММОБЛ. On. 1. Д. 30. Л. 74.
901
См. дневник А. Ф. Евдокимова: «Упадок сил. Температура 35,4?. Ноги опухли. Стало опухать лицо. Нашел в кастрюле (старая) полуиспревшую… шелуху свеклы и картошки. Хорошо отмыв ее и сварив ее, с аппетитом съел две тарелки бурды вместо щей. От Грани [его жена. – С. Я.] больше полмесяца нет письма. Может быть что случилось? Может быть и она так же голодает, как и мы» (Евдокимов А. Ф. Дневник. 30 ноября 1941 г.: РДФ ГММОБЛ. On. 1. Д. 30. Л. 73–74).
Свидетельства заботы о близких людях разнообразны. Наиболее волнующие – те, где говорилось, как, не брезгуя никакой тяжелой работой и рискуя жизнью и здоровьем, стремились хоть как-то облегчить участь членов семьи. Могут возразить, что некоторые поступки, которые мы сейчас оцениваем как подвиг, тогда являлись неизбежными и в чем-то вынужденными, поскольку других путей спасения не было. Может быть это и так, но нужны были сила, упорство и воля, чтобы не поддаться унынию, не сломаться, не съесть чужой кусок хлеба и поделиться своим, думать не о себе и поступать вопреки тому, что диктовал инстинкт самосохранения. Можно было сослаться на усталость, бессилие, холод – но пытаясь спасти родных от смерти, становились донорами [902] . З. Н. Мойковская, видя, что бутылкой соевого молока не утолить голод ребенка, мочила кипятком хлеб: «всплывали опилки, которые я съедала сама»; остальное отдавалось сыну [903] . Так же поступала и А. В. Налегатская: «Очищенную картошку я варила ребенку, а себе варила очистки от этой картошки» [904] . Э. Соловьева, найдя случайно пакет сухой горчицы, пыталась испечь из нее лепешки. Получилось несъедобное, обжигающее внутренности месиво. Предлагать его дочери нельзя, но было жалко ее: «Она глаз не сводила с моей работы» [905] . Пришлось поделиться с ней порцией хлеба – и этим утешить ее.
902
См. письмо М. И. Туркиной, отправленное родным из Ленинграда 26 февраля 1942 г.: «Мама… работает донором… четвертый месяц, чтобы иметь рабочую карточку и поддержать детей» (Цит. по: Лейверов И. П. Непоследние годы. Сборник статей, очерков, документов. СПб., 2005. С. 41).
903
Мойковская З. И. Откуда берется мужество // Откуда берется мужество. С. 46.
904
Налегатская А. В. [Запись воспоминаний] // 900 блокадных дней. С. 188.
905
Соловьева Э. Судьба была – выжить. С. 220.