Шрифт:
Отметим и воспоминания А. Б. Птицына, передавшего рассказ подруги матери о том, как она эвакуировалась с дочерью зимой 1942 г.: «Помню… вызвавший у меня дрожь эпизод, как она с обмороженными руками пробиралась по путям какой-то станции, неся ребенка в зубах [курсив мой. – С. Я.], потому что руки не держали» [906] . Отметим и рассказ М. А. Галактионовой, эвакуированной с родными из Ленинграда. Все они были истощены до крайности. В дороге от голода умер ее брат, сама она ехала с почерневшими обмороженными ступнями ног. У девочки начиналась необратимая стадия дистрофии, врачи предлагали ампутировать ей ноги. «Мамочка сумела меня отстоять и выходить…для чего променяла абсолютно все, что только было с собой: за шелковое платье можно было выменять одно яйцо. Сами же они выкапывали из земли оставшуюся мороженую картошку, ели траву…» [907] – и трудно передать, что они ели еще, превозмогая брезгливость и стыд…
906
Птицын А. Б. [Запись воспоминаний] // 900 блокадных дней. С. 207.
907
Галактионова М. А. Коренные петербуржцы // Откуда берется мужество. С. 69.
7
Была еще одна тема, которой, правда, редко касаются те, кто пишет о блокаде – это тема любви. Испытывая неловкость, стеснялись и писать о ней в письмах и дневниках и тем более говорить об этом спустя много лет. Считали неудобным и публиковать интимные и личные документы. Но некоторые из них сохранились – почти все они увидели свет после смерти тех, кто их писал. Среди них письма поэта Вс. Рождественского жене, очень деликатные, мягкие, может быть даже несколько литературные. Ужасы блокады тут нарочито приглушены. «Здесь были свои, весьма серьезные неприятности, но сейчас лучше» – можно счесть эти строки, написанные 15 декабря 1941 г. [908] , данью военной цензуре, если бы весь его блокадный эпистолярный цикл не был вызван желанием оградить близких от всего страшного и пугающего. Строки, посвященные любви, здесь неразрывно переплетены с обычными выражениями родственных чувств, с пожеланиями и увещеваниями. Быть может, самое характерное в этом цикле – письмо, написанное 31 декабря 1941 г., когда на улицах и шагу нельзя было ступить, не увидев санок с умершими. «Дошло до меня на днях твое письмо… в котором ты пишешь очень хорошие, настоящие слова. Я все думаю о них сегодня, в новогодний вечер…Многое в нашей жизни было, но все это, действительно, мелочи перед тем, что осталось» [909] .
908
Рождественский В. «Я в этой книге жил когда-то». С. 288.
909
Там же. С. 289.
Строки В. А. Рождественского отличаются той же сдержанностью и «гладкостью», какая присуща его ранним письмам – почерк и стиль их не могут измениться в одночасье до неузнаваемости, резко и внезапно. В письмах о любви, написанных в дни блокады, неизбежно вплетаются патриотические ноты, – но не для того же пишут близкому человеку, чтобы пересказать последние сводки Информбюро. И даже не избегая пафоса, свои чувства все же старались облекать в слова, отмеченные особой теплотой и нежностью. «Сегодня получила твои 2 письма… Не спалось мне после этих писем! …Я теперь еще больше буду думать о тебе, еще нетерпеливее ждать буду твоих писем; я буду ждать тебя вдвойне, так как ты не вернешься до конца – и конца для меня не будет без твоего возвращения. Ты помнишь, я говорила тебе, что не переживу тебя. Я уверена, что ты вернешься, иначе быть не может. Если нет, то ты понимаешь – моя жизнь наполовину ни к чему…», – писала студентка университета Л. С. Левитан своему другу, погибшему на фронте зимой 1941/42 г. [910] .
910
Левитан Л. С. Письмо другу. 23 ноября 1941 г. // «Мы знаем, что значит война…». С. 530–531.
Та же потаенная интимность ощущается и в рассказе о свидании, помещенном в дневнике А. Л. Янович. В предыдущих записях говорится о бомбежках и голоде – а читая эти строки, кажется, что «выключили» звук. Ни одной детали блокадного кошмара – он несовместим с чистотой переживаний, он способен мгновенно вытравить столь целительное для нее ощущение счастья. Видно, что не нужны ей громкие восклицания, не хочет она декламировать, словно артист на театральных подмостках. Находит слова пусть и простые, обычные, но в своей простоте какие-то по-особому трогательные: «Сейчас, как никогда, в его любви столько глубины, сколько сокровенности, сколько взаимопонимания и заботы…Я дома вдруг почувствовала такую тишину, такой покой. Горит печка, тепло, чисто. Звенит по радио хорошая музыка. Тревоги нет. Спокойно» [911] .
911
Янович А. Л. Дневник. 24 ноября 1941 г.: НИА СПбИИ РАН. Ф. 332. On. 1. Д. 145. Л. 27.
У писем и дневников, в которых говорят о своей любви, особый язык. Он может быть возвышенным, даже несколько торжественным; случалось, передавали и письма в стихах [912] . Экзальтации обычно сторонились, но надрывная интонация, определенная блокадным бытием, отразилась в этих документах очень ярко. В записях Ольги Берггольц много строк посвящено ее мужу Николаю Молчанову. Необычайно талантливый человек, мягкий, щедрый, благородный, он пошел добровольцем на фронт, получил контузию. Последствия ее, равно как и голод, усугубили его неизлечимую тяжелую болезнь. Припадки начали учащаться и записи в дневнике Берггольц становятся все более иступленными: «Я никогда, никогда не оставлю его, ни на кого не променяю» [913] . Конец наступил скоро – неминуемый и страшный. Остаться в живых ему не было суждено – он бредил, в минуты просветления утешал жену, снова бредил, стонал от невыносимых страданий. Чем очевиднее была развязка трагедии, тем явственнее ее записи становились похожими на заклинание: «Держись. Я вытащу тебя. Я буду клянчить пищу у кого попало, покупать у спекулянтов – и бешено работать, чтоб иметь деньги…» [914]
912
Буров А. В. Блокада день за днем. С. 91.
913
Берггольц О. Встреча. С. 214 (Дневниковая запись 14 ноября 1941 г.).
914
Там же. С. 315 (Дневниковая запись 14 января 1942 г.).
Есть какая-то соотнесенность быстроты, с которой разрушался человек, и силой крика людей, видевших это разрушение. Здесь больше отчаяния, чем уверенности, больше иллюзий, чем точных расчетов. «Клянчить у кого попало» было делом бесполезным: если и дадут, то не настолько много, чтобы выжил тяжело заболевший. Друзья, чем могли, помогали ей – но ведь голодали почти все. «Бешено работать» она не могла: у нее самой начиналась дистрофия. Оставалось, как всегда, одно – отрывать от своего скудного пайка, отрывать, не считая, словно живешь последний день.
Очень рельефно выражено чувство любви к жене в дневнике А. Ф. Евдокимова. Он с нетерпением ждет от нее, находившейся в эвакуации, писем, и отмечает, что только из-за этого и уходит из цеха домой [915] . Записи о жене в его дневнике сдержанны и не очень пространны – но их много. Почти каждый день он возвращается мыслями к ней, думает о том, как она живет, нуждается ли она, скоро ли придет от нее ответ. Не к кому больше обратиться, кроме как к ней: мертвые на улицах, мертвые в подвалах, мертвые на лестницах, мертвые в квартирах. Всему есть предел, есть предел и человеческой стойкости: «Кружится голова. Трудно ходить и не могу стоять больше трех минут» [916] . Смерть может настигнуть в любую минуту – это он знал. Сколько людей, которым некому было помочь, падали и на улицах и в опустевших домах – чем же облегчить последний миг? «Если суждено упасть, передайте эту запись моей жене. Она должна знать, что и в последние минут в сердце я с ними – я их» [917] .
915
Евдокимов А. Ф. Дневник. 5 декабря 1941 г.: РДФ ГММОБЛ. Оп. 1р. Д. 30. Л. 75.
916
Евдокимов А. Ф. Дневник. 3 февраля 1942 г.: Там же. Л. 82.
917
Там же. Подчеркнуто А. Ф. Евдокимовым.
Дневники вели разные люди, но именно во время сильнейшего, эмоционального напряжения в них прослеживается один почерк, независимо от того, кто их автор. Для В. М. Ивлевой муж – едва ли не единственный человек, ради которого стоит жить: «Не хочу гибнуть, хочу выстоять и снова быть с Павлом» [918] .
Дневниковые записи превращаются то в импровизированный монолог, то в гимн, то в исповедь: «Павел, только одного хочу, увидеться еще с тобой. Так страшно умирать одной.
918
Ивлева В. М. Дневник. 2 декабря 1941 г.: РДФ ГММОБЛ. Оп. 1л. Д. 431.