Шрифт:
Хотя марксизм (большевизм, коммунизм) формально оставался в СССР государственной и единственной идеологической доктриной, даже в среде коммунистов марксистские идеи, разительно противоречащие утвердившемуся в стране тоталитарному режиму, всё реже воспринимались как нечто жизненное и актуальное. Отсюда шла и девальвация самих понятий «идейность», «идейный», в 20-е годы воспринимавшихся в народе и среди честной беспартийной интеллигенции как высшая нравственная ценность. «Я очень редко вижу идейных коммунистов,— записывал 3 января 1939 года в своём дневнике Вернадский.— Элементы идеи и веры, живого творчества исчезают. Идейные коммунисты вымирают. Толпа по существу к коммунизму безразлична» [188].
«Разбольшевичивание» партии и страны с удовлетворением отмечали вожди фашизма. «Большевизм постепенно отбрасывает то, что в нём есть большевистского»,— записывал в дневнике 16 августа 1940 года Геббельс [189]. «В данный момент интернационализм отошел для России на задний план»,— говорил Гитлер в речи на секретном совещании военных чинов вермахта [190].
Конечно, в предвоенные и военные годы в ряды партии вступало немало честных, самоотверженных и мужественных людей, отнюдь не видящих в этом поступке путь к карьере и преуспеванию. Но их выбором руководили, как правило, не собственно коммунистические мотивы. «Покорность всеохватному партийнодержавию,— вспоминал Л. Копелев,— не только оскопляла мысли и души верноподданных партийцев, но, в конечном итоге, вела к исчезновению самой партии. Остатки её живых сил были разгромлены уже к 1938—1939 гг. Основы её идеологии разрушались на протяжении всех последующих лет. Когда в годы войны вступали в партию мои друзья, товарищи и я, для нас это было эмоциональным, патриотическим порывом. И менее всего партийным, идейным выбором. Почти никто из нас не думал уже о программе, об идеалах, о принципах марксизма. И нас не потрясало, не огорчало то, что вместо „Интернационала“ зазвучал новый державный гимн — бездарное подражание церковным хоралам. Девиз „Пролетарии всех стран, соединяйтесь!“ был заменён заклинанием „Смерть немецким оккупантам!“. Коминтерн, КИМ, МОПР распустили также легко и просто, как до этого ликвидировали общество бывших политкаторжан, союз эсперантистов, республику немцев Поволжья» [191].
Однако идеология зрелой сталинщины и характерные для неё великодержавные амбиции не так легко внедрялись в сознание множества рядовых людей. «И проникли они в душу не слишком глубоко, не укоренялись, а позднее легко отпадали мертвой шелухой. Им противодействовали не забытые юношеские представления о равенстве всех народов — представления столь же обдуманные, осознанные, сколь и непосредственные — укоренённые в подсознании, в мировоззрении» [192].
XI
Прогерманская пропаганда
Немедленно после заключения советско-германского пакта из советской прессы исчезли разоблачения фашизма (и даже сам этот термин), описание гитлеровских зверств и бесчинств в оккупированных странах. О событиях на фронте публиковались преимущественно немецкие сводки, нередко печатавшиеся целиком.
Вспоминая об уродливых формах, которые приобрела пропаганда новоявленной советско-германской дружбы, Венер писал: «Всякий, имевший глаза, чтобы видеть, мог заметить в период расцвета немецко-русского пакта признаки не только внутреннего родства тоталитарных методов, но и фундаментального безумия многих русских коммунистических пропагандистов. Русская функционерка Самойлович, имевшая возможность посетить польские области (оккупированные Красной Армией.— В. Р.), рассказывала мне, что немецкие солдаты с завистью смотрели на звезды советских солдат и что красноармейцы целого полка (?) доложили на поверке, что они отдали свои пуговицы и звезды на память немецким солдатам, которые их об этом просили. Из таких эпизодов, истинность которых невозможно было проверить, делался вывод, что немецко-советская „дружба“ должна привести к смягчению положения внутри Германии и что прорусские симпатии среди немецкого населения смогут стать препятствием на пути возможных восточных планов Гитлера» [193].
В советской печати стали появляться образчики фашистской «социалистической» демагогии, типа изречения Муссолини: «Народы-пролетарии поднимаются против народов богатых и исторически нисходящих» [194].
Прекратилась демонстрация антифашистских фильмов. Главное управление по контролю за репертуаром и зрелищами Комитета по делам искусств запретило 4200 произведений, в которых были обнаружены антифашистские мотивы. В Московской библиотеке иностранной литературы были изъяты из свободного доступа все зарубежные газеты антифашистской направленности, зато в открытом хранении появились нацистские издания.
Коренной переориентации подверглось советское искусство. Началась работа над фильмами антипольской направленности «Богдан Хмельницкий» и «Минин и Пожарский». В фильме «Суворов», сценарий которого был предварительно просмотрен Сталиным, выдвигались на передний план идеи вражды между Россией и Францией. Эйзенштейну было предложено поставить в Большом театре оперу Вагнера «Валькирия», которую особенно любил Гитлер [195].
Постановлением Секретариата ЦК ВКП(б) от 14 сентября 1940 года были запрещены к постановке в театрах пьесы «Начистоту» Глебова, «Домик» Катаева, «Когда я один» Козакова как идеологически вредные и антихудожественные. Постановлением Политбюро от 18 сентября запрещалась постановка пьесы Леонова «Метель» как идеологически враждебная, являющаяся злостной клеветой на советскую действительность [196].
За резкую критику фашизма были изъяты книги С. Вишнёва «Как вооружились фашистские поджигатели войны» (1939), Н. Корнева «Третья империя в лицах» (1937) и даже Э. Тельмана «Боевые статьи и речи» (1935), так как «в книге немецкие фашисты и Гитлер характеризуются как террористы и бандиты» [197].
В тех произведениях о современности, которые всё же допускались в печать, делались существенные изъятия либо исправления. Как вспоминал Эренбург, «первую часть „Падения Парижа“ разрешили, но придётся пойти на купюры. Хотя речь шла о Париже 1935—1937 годов, и немцев там не было, надо было убрать слово „фашизм“. В тексте описывалась парижская демонстрация, цензор хотел, чтобы вместо возгласа „Долой фашистов!“ — я поставил „Долой реакционеров“» [198].
Писатели, для которых антифашистские взгляды были чем-то кровным и близким, мучительно переживали невозможность правдиво писать о бушующей рядом с СССР войне и о гитлеровском «новом порядке». В. Вишневский в декабре 1940 года записывал в дневнике: «Ненависть к прусской казарме, к фашизму, к „новому порядку“ — у нас в крови… Мы пишем в условиях военных ограничений, видимых и невидимых. Хотелось бы говорить о враге, подымать ярость против того, что творится в распятой Европе. Надо пока молчать» [199].