Шрифт:
Не успел я опомниться, как стерильный тихий инкубатор таможни был уже позади. Автоматические двери с шипением закрылись за моей спиной, словно герметизируя отсек. За металлическим барьером гомонила толпа.
Женщина-ганка, чье цветастое платье и головной убор придавали ей поистине царственный вид, когда она поднималась по трапу в Найроби, вышла из таможни рядом со мной. Похоже, у нее, как и у меня, зарябило в глазах, закружилась голова от целого моря лиц, от сотен уставившихся на нас глаз.
Прежде всего меня поразило то, что в толпе встречающих были представлены разные расы; против ожиданий, она состояла не из одних лишь белых. На нас смотрели откровенно изучающе. В волне свалившихся на меня новых ароматов я уловил страх ганки. Она придвинулась ближе ко мне. Мужчины в черных костюмах, державшие в руках таблички с фамилиями, смерили глазами ее талию и отметили, как далеко отставлены в стороны большие пальцы у нее на ногах – как всем известно, самый надежный знак плодовитости. Я вообразил себе судно, прибывшее из Африки с новой партией рабов: готтентоты спускаются по трапу, звеня оковами, а сотни пар глаз рассматривают их торсы, бицепсы, ищут язвы тропической гранулемы, этого сифилиса Старого Света. Я-то был никто, ее евнух. Ганку так затрясло, что она уронила сумку.
Нагнувшись, чтобы помочь ей, я приметил табличку с именем в руках смуглого, кареглазого человека. Он ею прикрывал живот, будто лакей, не желающий, чтобы его опознали по ливрее. На нем была рубашка-сафари навыпуск, мешковатые белые пижамные штаны и коричневые сандалии на босу ногу. На табличке было нацарапано не то МАРВИН, нет то МАРМЕН, не то МАРТИН. Зато второе слово читалось четко: СТОУН.
– А может быть, Мэрион? – спросил я.
Он оглядел меня с головы до ног и отвернулся, будто счел, что я недостоин ответа. Ганка радостно взвизгнула и бросилась в объятия встречающих.
– Прошу прощения. – Я загородил собой поле обзора человеку с табличкой. – Я Мэрион Стоун. Госпиталь Богоматери – Вечной Заступницы?
– Мэрион – это девочка! – гортанно произнес тот.
– Не в моем случае, – возразил я. – Меня назвали в честь Мэриона Симса, знаменитого гинеколога.
В Центральном парке, на пересечении Сто третьей улицы и Пятой авеню, имелся даже памятник Мэриону Симсу (если верить Британской энциклопедии). Насколько я знал, памятник был ориентиром для таксистов. Хотя Симе начинал в Алабаме, успех в операциях на фистуле привел его в Нью-Йорк, где он открыл женскую больницу, а впоследствии и раковую больницу, ныне именуемую «Мемориальная Слоуна-Кеттеринга».
– Гинекология – значит женщина! – проскрежетал смуглый, словно я нарушил какой-то основополагающий закон.
– Ни Симе, ни я не женщины.
– Так ты не гинеколог?
– Это неважно. Главное, я – не женщина. Человек с табличкой был сбит с толку.
– Кис Умак, – пробурчал он наконец.
Это арабское выражение я знал. Оно имело прямое отношение к гинекологии и к моей матери.
Водители в черных костюмах отвели своих подопечных к черным же машинам, а мы с моим провожатым погрузились в большое желтое такси. Мгновение – и аэропорт Кеннеди остался позади. На скорости, показавшейся мне опасно высокой, мы выехали на шоссе и влились в поток машин. «Мэрион, у тебя в полете лопнули барабанные перепонки», – подумалось мне, ибо тишина стояла потусторонняя. В Африке машины ездят не на бензине, а на звуковых сигналах. Здесь почти в полном безмолвии слышался только шелест шин.
Суперорганизм. Так биологи окрестили колоссальные африканские колонии муравьев, где разум проявляется не на индивидуальном, а на коллективном уровне. Именно на эту мысль наводили уходящие за горизонт красные огоньки задних фонарей автомобилей. Смысл и цель движения его отдельным участникам непонятны. До меня доносилось дыхание суперорганизма, звук, который слышат, пожалуй, только новоиспеченные иммигранты, да и то недолго. Стоило мне прислушаться к радиоприемнику, как всякие посторонние звуки пропали. Разум распорядился: здесь тишина. Суперорганизм тебя поглотил.
Очертания знаменитого города с двойным восклицательным знаком – двумя башнями – на конце, с небоскребом, на который взбирался Кинг-Конг, посередине, были хорошо знакомы. На его фоне жили и действовали Чарльз Бронсон, Джин Хэкмен, Клинт Иствуд, он выплывал с экранов театра «Империя» и кино «Адова». Но подлинное американское высокомерие я увидел только сейчас, и заключалось оно в размахе. Оно сквозило в стальных мостах, вздымающихся из воды, в ленточных червях перекрученных эстакад. Высокомерие таилось в циферблате спидометра, растянутом, словно сам Дали приложил к нему руку, в стрелке, показывающей семьдесят миль в час, то есть больше ста десяти километров, – скорость, которую наш верный «фольксваген» не развил бы никогда в жизни.
Человеческий язык не в состоянии выразить чувство потерянности, ничтожности перед суперорганизмом, сталью, светом и мощью. Все, что я доселе совершил, не шло ни в какое сравнение. Будто вся моя прежняя жизнь оказалась какой-то чепухой, незавершенным замедленным жестом; все, что я считал редким, ценным, обратилось в дешевый ширпотреб, а быстрое развитие обернулось топтанием на месте.
Наблюдатель, летописец, хроникер явил себя в этом такси. Я старался запомнить эти чувства, и стрелки моих часов выгибались от напряжения. Ведь всем, что было у меня за душой, чем платил по счетам, единственным доказательством, что я живой, была моя память.