Колотухин Роберт Васильевич
Шрифт:
Я вздрогнул и проснулся. Это действительно кричал Ленька. Но только не «нашел», а «наши».
— Наши! Наши пришли! — орал мой брат где-то там, у самого выхода.
Подвал загудел, зашевелился. Все бросились на улицу.
— …Ушел, сволочь! Неужели ушел?! — Ленька метался по двору.
Обыскали мы чердаки, крыши соседних домов — Жиздры нигде не было, исчез.
НАШИ!!!
В садике под разлапистыми кронами расположилась на траве полевая солдатская кухня. Мы, конечно, со своими кастрюлями тут как тут.
— Спокойно, граждане, спокойно. Не толпись! Соблюдай дисциплину! Всем хватит, — командовал пожилой повар в белом колпаке.
Черпак у повара огромный, с каску.
Здесь же, возле кухни, мы встретили Витьку Гарапилю из дома Павлова. Гарапиля побожился, что «собственными глазами видел, как ваш Жиздра чухал в сторону Большого Фонтана на своих двоих, пешим».
— «Наш»! — разозлился Ленька. — Тоже нашел нашего. По шее за такие слова… Ладно, я его из-под земли выну.
Прибежали с огромной эмалированной кастрюлей Мишка и Оська Цинклеры, подпольщики наши. Заметались вдоль очереди: где бы пристроиться?
— Сюда! Сюда идите! — крикнул Ленька и поставил их между собой и Гарапилей.
Жоркина очередь подошла раньше. Мамалыга мигом опорожнил свою кастрюлю и снова пристроился к хвосту очереди.
— Лопнешь, Мамалыга! — крикнул ему Ленька.
Мамалыга обиделся:
— Что, я не имею права за два года хоть раз хорошенько похряпать? Да, не имею? — ударил он себя кулаком в грудь.
— А я что, возражаю разве? — ответил Ленька. — Просто, говорю, лопнешь…
— Спокойно, ребята, спокойно, всем хватит, — утихомирил их повар, не переставая работать черпаком.
Мишка и Оська набрали борща, подхватили свою кастрюлю за уши и бегом домой, бабку кормить.
А мы с братом поели тут же, в садике. Домой нам было идти незачем — мама еще с утра побежала к себе на завод.
Соловей тоже уволок свою кастрюлю — матери, значит, и Тайке. Сказал, выйдет через полчасика.
Пока мы его ждали, Мамалыга опять ухлебал свой борщ и снова пристроился к очереди.
— Это я для бабки, Лень, — оправдывался он, встретив Ленькину улыбочку. — Честное слово, для бабки!
Вернулся Соловей, присел рядом с нами на траву и сказал:
— Может, прочешем Фонтан, а?
— Можно, — согласился я.
— Нужно, — поправил меня Ленька и повернулся к Мамалыге, возле которого дымилась полная кастрюля борща. — Ты как?
— Лень… Леня… — тяжко засопел Мамалыга. — В другой раз, а? Завтра? Завтра мы не только Фонтан, мы всю Одессу прочешем. А, Лень?
— Ясно, — произнес Ленька и поднялся. — Пошли, Солова…
И мы пошли. Одни пошли, без Мамалыги.
Начав с первой, мы пешком прочесали все станции Фонтана.
Отбиваясь от голодных собак, мы заглядывали во дворы, шарили по садам, но Жиздры нигде не было. А станций этих на Фонтане шестнадцать. Уже сгущались сумерки, когда мы наконец вышли к последней и очутились у высокой башни заброшенного маяка.
Башня стояла на обрыве. Обрыв утюгом выступал в море.
Вдруг как-то сразу стемнело, и начали свою работу сверчки. Мы с Вовкой присели отдохнуть на холодных гранитных ступеньках маяка, но Ленька поднял нас и поволок наверх по крутой винтовой лестнице. И мы очутились в круглой стеклянной макушке маяка.
Казалось, мы находимся в большом аквариуме высоко над землей. Было видно, как внизу, под нами, серебристая лунная дорожка делит море на две равные половины. И даже звезды были видны отсюда, и огоньки Одессы, далекие-далекие.
И вдруг все озарилось ярким голубым светом. Наши тени поползли вверх по стеклянным стенам, и мы догадались, что это салют в городе. Салют в честь освобождения. На Пересыпи, на Приморском бульваре, на Куликовом поле вспыхивал, рассыпался огнями город. И вместе с ним салютовали корабли, стоявшие на рейде: «Мы вернулись к тебе, Одесса! Мы вернулись!»
Мы застыли и молча стояли до тех пор, пока не прогремели все залпы.
Домой мы возвратились поздно. На углу, возле нашего дома, в плотном кругу бойцов и гражданских кто-то играл на гармошке. Но у нас уже не было сил идти смотреть на пляску.
Мы вошли во двор. Ленька протянул Соловью руку: «Пока», — как вдруг мы заметили три тонких лучика, пробивавшиеся из Толяшиной голубятни. Три слабых лучика просвечивали сквозь отверстия, которые пробили пули, когда немец стрелял в Дору Цинклер.