Шрифт:
По воскресеньям приходил Михаил Борисович в пиджаке и воротничке, в черном галстуке. На всем, как и на всех нас, следы долгих странствий, печать эвакуации. Врожденная достойная манера держаться не могла изменить ему, но все же был Михаил Борисович чуть- чуть ошеломлен, растерян в самой глубине. И, делясь с Алешей горестями и заботами, говорил он чуть больше, чем следовало, о пайках и литерных карточках. Как и все мы. Алеша, маленькая, седая, но по — старому властная и до самодурства деятельная, глядя в пространство своими близорукими светлыми глазами на чуть скуластом, упрямом лице, все рассказывала о библиотеке и горько жаловалась на Брянцева. А однажды пришла она в смятении и сообщила, что Брянцев выкрутил из детской читальни часть лампочек. И в пылу спора она сказала ему такое слово, такое слово — ужас! Я с большим трудом заставил ее вполголоса произнести, какое. Оказалось, «сволочь». Алеша, наша властная, отчаянная Алеша, через свой анархизм, через войны и революции, через крушения и беды личной жизни пронесла все же кое — какие убеждения и правила, привитые в Ксениевском институте. О, мощь воспитания. А что же контуженный Брянцев, верзила с отсутствующими глазами? Как в дальнейшем выяснилось, он словно переродился, словно увидел в Алеше человека, словно узнал ее. Нехорошее слово оказалось магическим, примирило врагов. На другой же день утром ввернул он похищенные лампочки на место. А вечером принес Алеше так называемые «ужины», талоны на добавочное питание. И Алешина жизнь сразу стала попроще. За обедом вспоминали мы часто дворцовый период нашего знакомства. Как странно скрестились на миг судьбы наши, и стариков — народовольцев, и Зимнего дворца, который со всей своей судьбой отсюда, из Средней Азии, представлялся живым существом. Вспоминали мы фотографию: Николай II, сильно выпивший, в немецкой военной фуражке и пиджаке, добродушно глядит в объектив. С ним под руку — прусский принц, напяливший забавы ради мягкую шляпу царя. Он — в военной форме. Значит, в Зимнем и в самом деле и жили, и выпивали, хоть и рассчитаны были залы на сверхчеловеков, надсмертных. Вспоминаем историю с картиной в уборной Николая I. Там изображена была скромная красавица. Но вот обнаружили крошечную замочную скважину в раме, а за рамой — ключик. Рама отпиралась и открывала картину, писанную маслом, с огромным количеством фигур — «Вакханалия». С Вакхом, вакханками, ослом, сатиром, и чего — чего там только не было. «Ну, довольно» — останавливала Алеша. Вспомина и Золотова, дворцового лакея, оставшегося работать в Музее Революции. Он единственный знал проводку Зимнего. Электричество там провели чуть не при Александре II.
И говорили мы об этих, таких недавних, годах, как о времени, века назад исчезнувшем. Я говорю о первых годах нашего знакомства. Что двадцатые, — сороковой год рухнул, ушел в давнее — давнее прошлое. О сегодняшнем Ленинграде вспоминать было жутко. Словно разглядывать рану на собственном теле. И в который раз повторял я, что судьба наших сверстников определяется двумя классическими произведениями. Тютчевским:
«Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковые. Его призвали всеблагие Как собеседника на пир» [12][12]
Шварц неточно цитирует строки из стихотворения Ф. И. Тютчева «Цицерон» (1831). У Тютчева:
«Счастлйв, кто посетил сей мир…»
— и крыловской «Демьяновой ухой». Но вот события нашей жизни сложились так, что Театр комедии получил назначение в Москву [13] . Еще до этого с Алешей стали мы встречаться реже. По роковой неуживчивости своей разладила она как-то отношения с Катей. Михаила Борисовича встречали чаще. Он утратил технику лжи по женской линии. Желая помочь Алеше, он доставал ей через Союз художников то кофе в зернах, то муку. А жене рассказывал, что это все для меня. И нарушил простейшее техническое правило — не предупредил меня об этом обстоятельстве. И едва не засыпался, когда я встретил его с женой на улице Лахути. В последние дни перед нашим отъездом должны мы были устроить прощальный ужин с Алешей и Михаилом Борисовичем, но он не состоялся по моей вине — забыл точно, почему. По ошеломленности перед отъездом. И обидел обоих, что теперь мне горько вспоминать. А может быть, еще каким-нибудь [образом] задел Алешу, не поняв и не заметив, чем. Я уезжал, как в чаду, обруганный за «Дракона» [14] , без денег и в суете. Уже в 45 году получил я от Алеши суховатое письмо. Она просила строго, чтобы написал я для ее библиотеки пьесу, для детской самодеятельности. О дизентерии, биче сталинабадских детей. И тогда она простит мне все обиды. Но не написала, какие. А у меня были дни трудные. Осложненные моим проклятьем — полной бездеятельностью. И я не ответил ей. Скоро, примерно через год, узнал я, что у Каплана на собрании художников приключился легкий удар. Еще через некоторое время встретил я его с женой на Марсовом поле. Он мечтал перебраться из Сталинабада в Крым. Это был и Михаил Борисович — и нет. Он похудел. Был словно чуть смущен встречей, будто застал я его неодетым. И речь была чуть косноязычна. Он вернулся в Сталинабад, и скоро узнал я о его внезапной смерти. Он умер, собираясь на работу в музей. А об Алеше давно ничего не слышал. Кончилось знакомство, связанное так близко с теми днями, когда становился я ленинградцем. А связь с Зимним все теплится.
[13]
Театр комедии приехал в Москву в мае 1944 г.
[14]
Пьеса — памфлет Шварца «Дракон», направленная против деспотизма, была принята к постановке в Театре комедии.
В период репетиций появилась разгромная статья С. П. Бородина «Вредная сказка» (см. газ. «Литература и искусство», 1944, 25 марта), и спектакль был снят.
Вот присутствую я на заседании райсовета в Эрмитажном театре. Здание Дзержинского райсовета еще не восстановили тогда, после войны. Небольшой i рутой бархатный амфитеатр и огромная сцена. Смеш гнное ощущение: игрушка, однако великанская и драгоценная. Времена тяжелые, и поэтому в антракте все стоят в очереди к буфету в пышном мраморном холодном зале. Вот много позже в этом театре я даже председательствую. Вместо Орбели, которого куда-то вызвали. Собрание не первостепенной важности: перед выборами судьи и народных заседателей. Фамилия кандидата — Паукова. Изредка захожу я к Орбели. Они живут в том же подъезде, где Эрмитажный театр. Квартира их столь же по — дворцовому высока. Неловко называть квартирой. Кухня почему-то на антресолях, куда ведет лестница с белыми перилами. В огромной спальне Мити [15] — хоры, видимо, для оркестра. Ну, и в заключение несколько слов об Аничковом дворце, он же Дворец пионеров. В начале тридцатых годов (вероятно) в Таврическом дворце (еще дворец!) на каком-то общегородском собрании молодежи увидел я впервые Натана [16] . Он появился на кафедре председателя, массивной и внушительной, маленький, узколицый, черный и небритый, никак не случайно, а от природы. Что-то обезьянье мне почудилось в его лице. Забрался он на кафедру вовсе не для того, чтобы открыть собрание, а как затейник. Он должен был организовать зал на предмет веселья и пока не начнется деловая часть. И он добросовестно и притопывал, и прихлопывал вместе с залом. Еще не были осмеяны прихлопы и притопы. Вторая встреча с ним была значительно менее веселой. Я попы — тался написать для ТЮЗа эстрадное представление [17] . И его заваливали и труппа, и Брянцев, а возглавлял их Натан. РАПП еще не был отменен. И Натан, обливаясь потом, горячо, добросовестно громил меня. И настоял, чтобы в резолюцию внесено было, что «пьеса не принята, благодаря политическим ошибкам, допущенным автором». Это породило некоторую холодность между нами. Его узенький, бледный лоб, покрытый крупными каплями пота, запомнился навеки. В связи с этим, когда назначили его директором Дворца пионеров, тень от фигурки его с лобиком в поту, с вечной небритостью щек падала в моем представлении на все дворцовые залы. И я избегал его приглашений, впрочем, далеко не частых. Но жили мы в одном городе и занимались одним делом, и вечно встречались, впрочем, уже не сталкиваясь на собраниях. Первую мою пьесу «Ундервуд» он выругал в печати [18] , вторую завалил, а третья — прошла в том же ТЮЗе.
[15]
См. «Орбели Иосиф Абгарович», комм. 3.
[16]
Штейнварг Натан Михайлович (1907–1966) — педагог, организатор пионерского движения в Ленинграде, директор Дворца пионеров. В последние годы жизни — работник педагогической части и директор ЛенТЮЗа.
[17]
Рукопись эстрадного представления не сохранилась.
[18]
Имеется в виду статья Н. М. Штейнварга «Дайте пьесы, достойные великих задач коммунистического воспитания детей», напечатанная за подписью «Натан» в газ. «Ленинские искры», 1932, 20 марта. В статье говорилось: «Постановка «Ундервуд», в которой театр впервые хотел показать пионеров, была политической ошибкой ТЮЗа. Автор и театр, не зная пионеров, не зная задач пионерского движения, исказили сущность пионерской организации».
Называлась эта пьеса «Клад» [19] . Ее сильно похвалили. И в чутком и точном снарядике, образовавшемся за годы службы где-то в мозжечке Натана, далеко за мокрым лобиком, был отмечен и этот случай. Но предыдущие — не вычеркнулись. И все это смешанное отношение ко мне отражалось при встречах на его черномазом личике. Долго ли, коротко ли, но в Аничков дворец я все же попал. Получил пропуск в соответствующем отделе, налево от ворот, на Фонтанке. Предъявил его дворнику под колоннадой. Прошел длинной каменной дорожкой, каменным двором между одноэтажными длинными флигелями, открыл дверь, рассчитанную на все тех же абстрактных, несуществующих надчеловеческих обитателей, но в дворцовом надменном вестибюле сразу окунулся в столь любимую не то тюзовскую, не то школьную жизнь. Дети, дети у вешалок, на лестнице, на галереях вверху. Мне скорее понравилось во дворце. Даже комнаты, расписанные палехскими мастерами, показались терпимыми, хотя дворцовые стены решительно отказались превратиться в крышку лаковой коробки. Грянула война, и в 44 году вышло так, что я даже ночевал во дворце. Я приехал из Москвы навестить дочку. Письменские жили в те дни в правом флигеле дворца в нижнем коридоре. Натан с женой и сынишкой — там же. Он дружил с Письменскими, я остановился у них и волей — неволей встретился я с Натаном в семейной обстановке. И снарядик стал сигналить. Меня только что выругали за «Дракона» в «Литературной» [20] . Да и вообще показателям снарядика был я не из той среды: «Акимов. Театр комедии. Формализм». На бледном лобике собрались морщинки, и выражение у Натана стало, с одной стороны, приветливым, с другой же — испуганным. Но жили мы в одном городе, занимались одним делом и поэтому за чаем держались в рамках как бы приветливых. Фанерами были забиты дворцовые окна. Времянки дымили в безбожно, не по времени, высоких комнатах. Крысы шныряли по коридорам. Опять эти таинственные существа от голода в Ленинграде не вымерли, а расплодились в угрожающем числе. Но время шло, и война кончилась. И вот я переехал в Ленинград. Написал для балетной группы Дворца какое-то либретто. И когда пришел во дворец, чтобы подписать договор, то все уже было по — старому, по- дворцовому, по — довоенному, и я даже не вспомнил, что когда-то жили тут люди и я ночевал однажды. Но вот разразилась катастрофа. «Ленинградское дело» [21] . И увидел я Натана вырванным из раковины.
[19]
Премьера спектакля «Клад» в ЛенТЮЗе состоялась 8 октября 1933 г.
[20]
Cм. комм. 14 к настоящей записи.
[21]
«Ленинградское дело» — серия дел, сфабрикованных в конце 1940–х — начале 1950–х гг. по обвинению ряда видных партийных, советских и хозяйственных работников в измене Родине, намерении превратить ленинградскую парторганизацию в опору для борьбы с ЦК. Среди привлеченных — академик АН СССР Н. А. Вознесенский, генерал — лейтенант, один из организаторов обороны города в 1941–1944 гг. А. А. Кузнецов и мн. другие. Одновременно был осуществлен массированный разгром ленинградского руководства по линии партийно — административных органов. Заменено свыше 2000 руководителей, репрессировано свыше 200 работников и их родственников. В дальнейшем все были реабилитированы, большинство посмертно.
Его еще не исключали из партии, но должны были со дня на день. Но жизнь шла своим чередом, семейные заботы оставались семейными заботами, и приехал Натан в Комарове снять комнату. Для сына. Сын. Сын! Натан, маленький, бледнолобый, черномазый, похожий на мальчика с подозрительной непристойно — переразвитой колючей шерстью на лице, по — библейски обожал семью. Снарядик отказал, ввиду иррациональности обрушившихся на Натана бедствий. И он зашел ко мне с просьбой проводить по указанному кем-то адресу. Там будто бы сдавалась дача. И впервые глядел он на меня без опаски, без всяких задних, гнездящихся возле мозжечка, мыслей. Его не пугало больше, что я какого- то там другого как будто круга. Напротив. Бед и ударов, о ужас, ждал он от своих. Мир перевернулся, привычные очертания предметов исказились. А людей, ужас, ужас! Ему было так страшно, — будто родная мать, одичав, бросилась кусать и грызть его за что попало. Дача, которую он искал, оказалась далеко, и всю дорогу пытал он меня рассказами о доносах друзей. И о том, какие они сами нехорошие люди. Снарядик пришел в действие, и Натан с непогрешимой памятью перечислял ошибки своих погубителей, начиная издали, не с 17–го года. И снова возвращался к горестной своей судьбе. «Как я буду смотреть в глаза сыну!» Он, ни в чем неповинный, по дисциплинированности своей, считал себя не оскорбленным, а опозоренным. Вскоре исключили его из партии. И попал он в психиатрическую лечебницу. А когда он оттуда вышел, то Александр Александрович Брянцев добился, чтобы его приняли в ТЮЗ, в педагогическую часть. Я встречал Натана исхудалого, глядящего в землю. Оживлялся он, только говоря о Брянцеве. Пел ему хвалы. И было за что. Но вот через год- два времена переменились до неузнаваемости. И Натана восстановили в партии, почему-то, впрочем, с перерывом в стаже. Но при этом с полной реабилитацией. И предложили вернуться во Дворец пионеров, но он отказался. Заявил, что не уйдет от Брянцева. Когда в ТЮЗе ставили «Два клена» [22] , увидел я на репетиции Натана и убедился с удовольствием, что вместе со временем изменился и он. Пополнел, облагообразился. И снарядик, обнаружив меня, сработал в мою пользу: приветливо улыбнувшись, сказал Натан искренне: «Поздравляю с премьерой». Одно осталось неизменным: оказался Натан небрит, непреодолимо, от природы. Тоскует он без Дворца пионеров? Полагаю, что так. Когда запираются огромные дворцовые двери ночью, по опустелым залам бродят две тени — Александра III и Натана, негодуя, не узнавая дворца, не глядя друг на друга.
[22]
Премьера спектакля «Два клена» состоялась в ЛенТЮЗе 5 ноября 1954 г.
Следующая фамилия в телефонной моей книжке Добин. [0]
Ефим Добинмягкий, кругленький, маленький. Он доброжелателен, а это в пасмурном нашем Союзе писателей всегда радует, словно солнышко пробилось. Фигурой и судьбой похож на ваньку — встаньку. Сколько его валили! Во время одного из зловещих собраний в Доме писателей в 37 году после того, как излупили его так, что и великану не выдержать, кто-то вышел в фойе и увидел: лежит маленький наш Ефим посреди огромного зала на полу, неподвижно. Потерял сознание. Но и после этого нокаута он очнулся, реабилитировался. Выйдешь на улицу, а впереди покачивается на ходу наш ванька — встанька, спешит на «Ленфильм», где работал он редактором сценарного отдела. С его редакторским мнением ты мог не соглашаться, но всегда считался. Ты чувствовал всегда, что его соображения искренни. И являются на самом деле соображениями, а не имитацией редакторского глубокомыслия. Но вот снова сгустились тучи. И Ефим был удален с «Ленфильма» и исключен из партии. Он не мог согласиться с этим и негромко, но упорно и упруго отбивался, отбивался и отбивался и реабилитировался. Выйдешь на улицу, едет Ефим, шагает из магазина. В руках авоська, из авоськи глядит сквозь петельки картошка. Он пока еще нигде не работает. Приглашали его вернуться на «Ленфильм», но он колеблется. Кончает книжку [1] . Напечатал статью в «Звезде» [2] . Мягкий, кругленький, но никак не толстенький. Увидишь его и хочется поддразнить. Шура Штейн [3] , например, дразнил Ефима тем, что будто бы того во время войны списали с корабля за то, что он по малому росту не доставал до писсуара. Отвечает на шутку Ефим с достоинством. Всегда упруго. Посмеются — глядь, а он, пошатавшись, стоит на ногах. Ну и хорошо. Я не знаю, до какой степени изуродовано его сознание смертным боем, которому подвергалось. Но, увидев его, улыбаешься, к словам его прислушиваешься. Работает он много. Как он пишет, каков он в своей театроведческой специальности, что он может — неизвестно. До этого еще мы не доходили.
[0]
Добин Ефим Семенович (1901–1977) — литературовед, критик, искусствовед, редактор сценарного отдела «Ленфильма».
[1]
Говорится о книге Добина «Жизненный материал и художественный сюжет».
[2]
Статья Добина «Типическое в сюжете» была напечатана в журнале «Звезда», 1954, № 8.
[3]
Штейн Александр Петрович (1906–1993) — драматург.
Следующая фамилия Дембо Александр Григорьевич. [0] У меня много знакомых врачей. Из них лечат лучше всего те, которые глуповаты. В том смысле, как сказано это у Пушкина: «Поэзия должна быть, прости господи, глуповата» [1] . Умный, скептический врач не верит прежде всего в медицину, потом больному и, наконец, самому себе, что особенно опасно. Дембо — исключение. Он никак не глуп, но и не скептичен, хоть и холодноват. Верит в медицину, хоть и трезв. Вероятно, потому, что долго работал с крупнейшими врачами.
[0]
Дембо Александр Григорьевич (р. 1910) — врач — кардиолог.
[1]
Письмо П. А. Вяземскому от 1826 г. [не позднее 24 мая].