Шрифт:
– Только не вздумай болтать лишнего.
Я ушел.
На выходе из парадного мне как стукнуло: имя! Откуда этот блин с пельменями знает мое имя? Я загордился и заволновался одновременно. Значит, они говорили обо мне. А может, и верно, они вдвоем проворачивают чего-то такого, где мне, скажем так, уготована героическая роль? А?
Крутой Уокер расправил грудную клетку и вдохнул сладкого морозного воздушка.
Как упоителен, как роскошен день в Малороссии! Как томительно жарки те часы, когда полдень блещет в тишине и зное и голубой неизмеримый океан, сладострастным куполом нагнувшийся над землею, кажется, заснул, весь потонувши в неге, обнимая и сжимая прекрасную в воздушных объятиях своих! На нем ни облака. В поле ни речи. Все как будто умерло; вверху только, в небесной глубине, дрожит жаворонок, и серебряные песни летят по воздушным ступеням на влюбленную землю, да изредка крик чайки или звонкий голос перепела отдается в степи.
Самому стало жарко, когда я дошел до влюбленной земли . А сжимая прекрасную в воздушных объятиях своих что-то такое со мной сделали, что неудобно сказать. А в поле ни речи… Когда мы с матерью ездили в отцову деревню и шли от поезда большим лугом к избам, как раз было так, словно там переговаривались птицы, кузнечики, травы, которые шевелил ветер. То есть речь была. Раньше я не думал про это, как про речь. Речь – у людей. А потом вдруг все замолкло, замолкло, и стало тихо-тихо, и вдруг хлынул дождь, и мы побежали, мокрые, и почему-то было до смерти весело.
Я жадно глотал. Кусками. А сам все-все чувствовал, всякую малость, так что внутри дрожало. Я прямо ничего близкого не ожидал.
Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему.
Конец.
И тут вдруг, неизвестно с чего, я расплакался. Как слабоумный какой. Я не плачу. Никогда. Ревел, когда был сопливый. Давным-давно. И вдруг эти грусть и пустыня, и дико внемлет ему – вышибли пробки. Какого рожна!
Первая «Сорочинская ярмарка» в «Вечерах на хуторе близ Диканьки» Н. Гоголя на этом заканчивалась, и я не знал, хвататься ли сразу за второй «Вечер накануне Ивана Купала», или не бросать пока «Сорочинскую», а побыть с ней, как, бывает, хочется побыть с человеком, с которым хочется побыть. У меня и был-то всего один такой человек на свете. Моя мать. А другого нет. Только Джек, которого тоже нет. И я забыл о том, что кто-то может быть. Опять слова, ничего, кроме слов, а что делают. Меня снова бросило в жар, когда я подумал, что в классе будут спрашивать, и надо отвечать, а как отвечать, как ваще вслух сказать про не-го-во-ря-щееся! То есть слова нормальные, но соединены каким-то таким способом, что дырку в мозгах провертели. Какой Ф. Незнанский по сравнению с Н. Гоголем! Их и поставить вместе нельзя. С Н. Гоголем некого вместе поставить.
Я не стал начинать «Вечер накануне Ивана Купала», а снова вперился в окончание «Сорочинской».
Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук…
Мне до ужаса захотелось иметь человека около, который…
Я захлопнул книжку, потому что позвонили в дверь.
Катька упорная. Гордая-гордая, а если втемяшилось в башку, летит, как стрела, по сторонам не оглядываясь.
– Тебя чего снова ни в классе, ни на Пушке?
– А ты чего без звонка?
– Шла мимо.
– Мало ли кто мимо кого идет.
– Ты не ответил на вопрос.
– Ты тоже.
– Я? Если б позвонила, ты бы сказал: не приходи. А я хотела.
Упорная и это, как его, искренняя. Вот штука, посильнее всякого оружия. Руки вверх, и ты готов. Может, я не справляюсь, потому что Н. Гоголь меня так пробил?
Теть Тома позвала ужинать. Меня и Соньку.
– А Катю?
– А на Катю не было рассчитано.
Ёлы-палы.
– Да я не хочу, теть Том, спасибо, – сказала Катька.
– За что спасибо, за пустую тарелку? На мою! – Я схватил свою, чтобы передать Катьке.
А теть Тома стала молча выдирать мою тарелку из моих рук, чтоб не дать поставить ее перед Катькой, а оставить стоять передо мной.
– Ну и сволочь же вы, теть Том, – сказал я.
– Ты с ума сошел, – сказала Катька, – родной тетке, при людях!
– Она не родная, раз, а ты ничего похожего матери не говоришь, два? – отрезал я.
– Не так и не при людях, – отрезала Катька.
Я хотел сказать про цирлих-манирлих, но это была бы цитата из теть Томы, а я не мог цитировать противника при противнике. Я выкрутился тоже неплохо:
– Ну да, ты у нас леди Диана.
– А что, Катя ничуть не хуже, – вмешалась теть Тома.
Она потерпела полное поражение и потому подлизывалась. Во время перепалки я твердой рукой отвел руку теть Томы от тарелки, и картина сложилась следующая. Катька с аппетитом жевала жесткую теть-томину котлету, Сонька, отъев половину своей, сунула мне остальное, я быстро доел за Сонькой, и вышло, что и волки целы, и овцы сыты, как говорила наша мама. Сонька оставалась пить кисель, а мы ушли с кухни и сели в комнате. Чего делать, я не знал. Можно было включить телек, но Катька сказала: