Шрифт:
– Черепаха ли была ядовитой или на нас рассердились наши предки? – спрашивал себя Манаша.
– Никогда нельзя нарушать табу, – пробормотал копавший могилу человек, будто прочитав мысли Манаша.
– Не подчиняющиеся табу всегда страдают, – добавил другой [305] .
Самый интересный аспект этой истории состоит не столько в утверждении традиционных культурных ценностей, содержащемся в обмене репликами, сколько в введении культурного разрыва между «рациональным» и «традиционным» объяснениями. Этот разрыв становится знаком раскола между разными мирами, мирами, которые могут разделять общий язык, но чья инаковость очевидна на уровне разницы вытекающих из жизненного опыта ассоциаций, традиций, простых впечатлений, выученных ответов и конвенционных аллюзий. И дело не в том, что читатель будто бы не способен понять важность табу или реакции Маната, а в том, что текст утверждает различие культурного опыта. Благодаря этому целостность традиционной интерпретации мира артикулируется через различие и основательно локализуется в «мире» собственного опыта.
Стратегии трансформации колониального языка чрезвычайно разнообразны. Помимо прямого толкования текста с помощью пояснений или специальных вставок, эти стратегии включают синтаксическое смешение, когда английская проза структурируется согласно синтаксическим принципам первого языка; неологизмы – новые лексические формы английского, задающиеся семантическими и морфологическими требованиями родного языка; прямое включение непереводимых лексических единиц в текст; этноритмическую прозу, конструирующую английский дискурс согласно ритму и текстуре первого языка; запись диалекта или разнообразных языковых вариантов, восходящих к сообществам, характеризующимся как диглоссией, так и полидиалектичностью или монолингвизмом [306] .
Если внимательно посмотреть на эти межкультурные лингвистические приспособления и сопровождающие их комментарии, станет очевидно, что часто они отводят себе роль «слов власти», синтаксиса власти и ритмов власти, воспроизводящих культуру посредством процессов метафорического воплощения. Очевидно, многие писатели верят, что таким образом они сохраняют верность собственной культуре и транспортируют ее в новую среду [307] . Поэтому распространено мнение, что непереведенные слова, звуки и текстура языка обладают властью культуры, которую они обозначают, будучи онтологически с нею связанными. В этой предрасположенности считать правду результатом процесса культурной инкорпорации в очередной раз проявляет себя историческое предпочтение метафоры в конструировании идентичности. Подобное использование языка метонимично. Язык здесь заменяет собой определенный культурный опыт, который безнадежно воспроизводить, но можно, по крайней мере, утвердить инаковость этого опыта в новой ситуации. Точнее, язык находится в отношении синекдохии к породившей его культуре, он – часть культуры, выступающая как целое.
Эта метонимическая функция подрывает привлекательную, но очевидно европейскую теорию языкового развития, которую мы впервые обнаруживаем у Вико. Согласно Вико, ход истории делится на три века, соответствующие трем стадиям истории человеческих лингвистических систем: «иероглифической» стадии (символической, эмблематической и тайной), «иерархической» (когда язык принадлежит главным образом классу священнослужителей) и «демотической» (когда язык принадлежит «народу») [308] . Нортроп Фрай, возможно, используя терминологию Романа Якобсона, называет эти же стадии несколько иначе: метафорическая фаза, в которой объект и субъект связаны общей энергией; метонимическая фаза, в которой слова репрезентируют мысли; и демотическая фаза, на которой субъект и объект окончательно разделяются и функцией языка становится описание объективного универсума [309] . В европейской культуре движение от одной стадии к другой заняло тысячелетия. Несмотря на это, теория стадий продвигает взгляд на европейскую модерность как на триумф прогрессивного процесса роста человеческой грамотности.
В принципе, «метафорическая» фаза может описывать те незападные культуры, которые не достигли в своем развитии стадии письма. Но очевидно, что в обществах с неграмотным населением процедуры чтения «знаков земли» в процессе преследования, охоты или собирательства были хорошо развиты. Такие «неграмотные» общества с высокоразвитыми практиками чтения любопытным образом подтверждают тезис Дерриды о том, что письмо предшествует языку. Безусловно, чтение существовало тысячелетия до возникновения письма, но такое чтение обязательно предполагает наличие различных форм записи.
Сказанное наглядно проявляется в постколониальном письме изнутри устных культур, где текст устанавливает переход от родного языка, все еще находящегося в «метафорической» фазе, к демотическому медиуму постколониального англоязычного письма. И здесь все три стадии Вико и Фрая сосуществуют одновременно, вне зависимости от модуса культурного господства в данный конкретный момент. Вместо телеологического движения от «примитивизма» к «модерности» мы видим корневую взаимосвязь вариантов использования языка. Один из вариантов – европейский демотический – обладает властью и потому может конституировать себя как самый новый и модерный. Когда писатели-представители устных культур пишут по-английски, эта скрытая взаимосвязь выходит наружу. В языке устных культур слова сакральны. Они обладают властью вещей, которые означают, поскольку они и есть эти вещи. Язык в данном случае не столько репрезентирует, сколько презентирует. Он воплощает единство говорящих и их окружения. Но неверно утверждать, что у обществ устной культуры нет концепта репрезентации, поскольку вне зависимости от статуса письма в обществе, все его члены должны быть искусными семиотиками, читающими знаки, которые руководят их обыденной жизнью. Можно сказать, что эти культуры хороши в чтении лингвистических и прочих знаков в равной степени как презентаций и репрезентаций – навык, который уходит с развитием письма.
Фрай придает важное значение биологическому утверждению, согласно которому «онтогенез воспроизводит филогенез» (т. е. эволюция видов воспроизводится в гистологии и в этапах роста потомства). Фрай предположил, что эволюция письма в человеческом обществе отражает траекторию детского постижения языка. Это предположение воспроизводит столетней давности предрассудок, характерный для европейской мысли, – уравнение «примитивного» с детским, – и выдает за «естественный» процесс «развития» то, что является просто различными, в равной степени сложными типами коммуникации. Действительно, если мы посмотрим на язык с точки зрения содержащегося в нем потенциала выражения и презентации, «демотическая» фаза вполне может показаться регрессом. Однако, если мы откажемся от тезиса, что «метафорическая», «метонимическая» и «демотическая» фазы – стадии линейного развития, мы увидим, что постколониальные тексты часто способны выполнять определенную метонимическую функцию, которая обеспечивает соединение метафорического и демотического качества. Меланезийский пиджин, или ток-писин, – язык, демонстрирующий преимущественно метонимический лексикон. Пиджинское слово «сусу», например, означает «молоко», «грудь», «грудное кормление», а также разновидность белорыбицы. Означающие в этом метонимическом пространстве становятся плотными и насыщенными белком.
Можно привести много примеров из литературных текстов, наглядно выявляющих механизм этого процесса, например следующий отрывок из Чинуа Ачебе, который иллюстрирует применение этноритмической прозы:
Эдого печалился из-за ребенка. Некоторые люди уже поговаривали, что наверное он – не кто иной, как первый. Но Эдого и Амонге никогда не говорили на эту тему; особенно боялась женщина. Поскольку произнесенное слово обладало властью превращать страх в живую правду, они не смели говорить, пока не пришло время [310] .