Барнс Джулиан
Шрифт:
Я отправилась в Виндзор. Я помню прекрасную круглую башню, увитую плющом. Гуляя в парке, я сорвала вьюнок для Гюстава. Должна сказать, что относительно цветов он всегда проявлял вульгарное невежество. Я имею в виду не их ботанические свойства — вероятно, он изучил этот предмет в свое время, как изучил почти все остальные (кроме женского сердца), — но их символику. Это утонченный язык — язык цветов: гибкий, изысканный, точный. Когда красота цветка отражает красоту чувства, которое она призвана передать… да, такую радость едва ли смогут доставить даже драгоценные яхонты. Радость эта тем острее, что цветок неизбежно завянет. Но может быть, к тому времени, как этот цветок завянет, он пришлет другой…
Гюстав ничего этого не понимал. Он был из тех, кто после долгой зубрежки усваивает две фразы из языка цветов: что гладиолус в центре букета сигнализирует количеством своих цветков о часе свидания, а петуния предупреждает о том, что письмо перехвачено. Вот такие примитивные, практические знаки были ему понятны. Возьмите, например, эту розу (неважно, какого она цвета, хотя на языке цветов пять разных роз будут иметь пять совершенно разных значений): приложи ее к губам, а потом помести между бедрами. Такова была его неистовая галантность. Я уверена, он бы не понял значения вьюнка или, если бы хорошенько постарался, понял бы неправильно. С помощью вьюнка можно послать три разных сообщения. Белый вьюнок означает: зачем ты меня избегаешь? Розовый вьюнок: я прилеплюсь к тебе. Синий вьюнок: я дождусь лучших дней. Догадайтесь сами, какого цвета вьюнок я выбрала в Виндзорском парке.
Понимал ли он вообще женщин? Я часто сомневалась в этом. Я помню, мы ссорились из-за его нильской шлюхи, Кучук-Ханем. Гюстав вел путевые заметки. Я спросила, можно ли мне почитать. Он отказал, я попросила снова и снова и так далее. Наконец он согласился. Они не слишком… приятны, эти страницы. То, чем Флобер особенно восторгался в Востоке, казалось мне омерзительным. Куртизанка, дорогая куртизанка, вымачивает себя в сандаловом масле, чтобы перебить запах клопов, которыми она вся кишит. Это что, возвышенно, прекрасно, спрашиваю я? Это удивительно, великолепно? Или это грязно и омерзительно банально?
Но дело тут не в эстетике, тут другое. Когда я выразила свое отвращение, Гюстав принял его за обычную ревность. (Я ревновала немного, это правда, — да и кто бы не ревновал? Читать дневник любимого человека и не найти ни одного упоминания о себе, а одни только панегирики вшивым шлюхам?) Может быть, неудивительно, что Гюстав посчитал это просто ревностью. Но послушайте его доводы, послушайте, как понимал он женское сердце. Не ревнуй меня к Кучук-Ханем, сказал он мне. Она — восточная женщина, восточная женщина — это машина; для нее все мужчины на одно лицо. Она ничего ко мне не чувствовала; она уже забыла меня; она в сонном круговороте — курит, принимает ванну, красит веки, пьет кофе. Что до физического удовольствия, то она его почти не чувствует, потому что ей в детстве вырезали заветный бугорок, источник наслаждения.
Вот успокоил! Вот утешил! Я не должна ревновать, потому что она ничего не чувствовала! И он еще делает вид, что понимает человеческую душу! Она всего лишь изувеченная машина и уже забыла его — и этим я должна быть утешена? Такое своеобразное утешение заставило меня больше, а не меньше думать об этой странной женщине, с которой он совокуплялся на Ниле. Могли ли мы более отличаться друг от друга? Я с Запада, она с Востока; я невредимая, она изувеченная, я — связанная с Гюставом сердечной близостью, она — разделившая с ним краткое физическое соитие; я — независимая женщина со средствами, она — несчастное создание, зависящее от мужских подачек; я — аккуратная, ухоженная, цивилизованная, она — грязная, вонючая, дикая. Может, это прозвучит странно, но я заинтересовалась ею. Несомненно, монете всегда интересен ее реверс. Годы спустя, путешествуя по Египту, я попыталась найти ее. Я поехала в Эсну. Нашла грязную дыру, где она обитала, но самой ее там не было. Может быть, она сбежала при известии о моем появлении. И может быть, к лучшему, что мы не встретились — негоже монете видеть свою оборотную сторону.
Конечно, Гюстав унижал меня, даже в самом начале. Мне нельзя было писать ему напрямую — приходилось пересылать свои письма через Дюкана. Мне не дозволялось навещать его в Круассе. Мне не было позволено встретиться с его матерью, хотя однажды я была представлена ей на углу какой-то улицы в Париже. По моим сведениям, мадам Флобер считала, что ее сын возмутительно со мной обращается.
Он унижал меня и другими способами. Он лгал мне. Он злословил обо мне со своими друзьями. Прикрываясь интересами истины, он издевался надо всем, что я писала. Он делал вид, что не знает, как я бедна. Он хвастался, что в Египте подхватил любовную болезнь от какой-то дешевой куртизанки. Он публично и вульгарно мстил мне, высмеивая на страницах «Госпожи Бовари» печать, которую я однажды подарила ему в знак любви. А сам говорил, что искусство должно быть безличным!
Я расскажу вам, как Гюстав унижал меня. Когда наша любовь была еще свежа, мы обменивались подарками — маленькими сувенирами, которые были бессмысленны сами по себе, но отражали самую суть дарителя. Он месяцами, годами упивался парой моих комнатных туфель, которые я ему подарила; полагаю, теперь он их сжег. Однажды он послал мне пресс-папье, то самое, которое стояло у него на столе. Я была глубоко тронута, казалось, это идеальный подарок одного писателя другому: то, что раньше не давало разлететься листкам его прозы, теперь придерживает мои стихи. Может быть, я слишком часто говорила об этом, слишком искренно выражала свою благодарность. Но вот что Гюстав сказал мне: ему нетрудно было расстаться с пресс-папье, потому что у него есть другое, которое не хуже выполняет свою работу. Хочу ли я знать, из чего оно сделано? Если хочешь, расскажи, сказала я. Его новое пресс-папье, сообщил он, кусок бизань-мачты — он сделал широкий жест руками, — который его отец извлек родовыми щипцами из заднего прохода старого моряка. Этот моряк, продолжал Гюстав так, словно это лучшая история, какую он слышал за многие годы, утверждал, что понятия не имеет, как кусок мачты там оказался. Гюстав запрокинул голову и расхохотался. Больше всего его интересовало, как в таком случае они установили, от какой именно мачты этот кусок дерева.
Отчего он так унижал меня? Не думаю, что это был тот частый в любви случай, когда бы мои качества, поначалу пленявшие его, — живость, свобода, равенство с мужчинами — впоследствии стали его раздражать. Это было не так, поскольку он вел себя с медвежьей неуклюжестью с самого начала, даже когда был сильнее всего влюблен в меня. Во втором своем письме ко мне он писал: «Я не могу смотреть на колыбель и не видеть могилы, вид обнаженной женщины заставляет меня представлять ее скелет». Нельзя сказать, что это рассуждения типичного любовника.