Шрифт:
Я сказал, что как раз «без единой» и внушает мне определенные опасения.
— Я научился садиться гораздо, гораздо лучше, чем прежде, поверь мне.
Хью предусмотрительно прихватил с собой фляжку виски, мы выпили для храбрости по глотку. Он облачил меня в кожаную авиаторскую куртку, в шапку, в большие очки, и только тут до меня дошла вся огромность того, в чем я согласился участвовать.
— Ты никогда не говорил мне, что интересуешься аэропланами, — сказал я ему.
— Я человек многосторонний, как ты, надеюсь, уже заметил. Там будет очень холодно, ветрище страшный, разговаривать мы не сможем. Если хочешь обратиться ко мне с какими-нибудь последними словами, сделай это сейчас.
Я нервно усмехнулся. Когда бы не двое молодых мужланов, возившихся поблизости с крыльями, я, несомненно, сказал бы: «Я люблю тебя, безумный Хью». Однако в их присутствии смог лишь спросить:
— А твою невесту ты в нем катал?
— Ни разу. Она не желает летать. Полагаю, и в самом деле существуют удовольствия, разделять которые можно только с мужчинами!
Едва он произнес эти лестные слова, как выяснилось, что хрупкие с виду крылья «Мотылька» встали по местам, и мы, прикончив фляжку, забрались в наши отдельные кокпиты и пристегнулись. Двигатель включился, зафыркал, зачихал. Хью медленно вывел аэроплан на муравчатую взлетную полосу. Щеголяя присутствием духа, он показал своим наземным помощникам большой палец, и мы понеслись, подпрыгивая на травянистых кочках, к вязам, метившим дальнюю границу поля, они стремительно приближались (вот, значит, как я помру), и внезапно мы оказались в воздухе. Сначала нас немного побросало из стороны в сторону, но затем «Мотылек» стал уверенно набирать высоту. Воздух обтекал нас, мы поднялись и ровно пошли над землей. Сердце мое билось, как у бегового жеребца, оно могло разорваться в любую секунду. Страх меня не покинул, но смешался с ликованием. Надо мной висело испещренное облачками синее небо. Внизу стоял дом Хью, стлались парки, дорога в деревню, сама деревня, а за ее острыми кровлями лежала неправильная шахматная доска полей, на которых паслись навеки привязанные к земле овцы, а дальше — темные леса, лиловатые невысокие горы и совсем уж далеко — то, что было, наверное, Бристольским заливом и Уэльсом. Наш мир, каким видят его ангелы.
Насколько мне было известно, никто в нашей семье не летал — за исключением дяди Руки, но его-то все считали наполовину сумасшедшим. Каковым он и был, беззаботно подумал я, впрочем, и сам я такой же. Какие высоты мы знали, дядя Рука и я, какие восторги, — пока весь правильный, нормальный мир дремал, ничего о них не ведая. И я прочитал в честь дяди короткую молитву святым мученикам Сергию и Вакху — тайным христианам, друзьям-солдатам, которые, как мне всегда представлялось, были и любовниками. Несколько фантастических мгновений я воображал, что мы с Хью и есть Сергий и Вакх, поднимающиеся в небеса за нашей наградой, что в любой миг крылатое воинство может слететь сюда и поприветствовать нас. Однако затем я вспомнил: Хью тоже выбрал для себя правильный, нормальный мир; только мне с дядей Рукой и осталось упиваться летучим экстазом, но дядя Рука умер, и, значит, теперь я один. Пусть так и будет. В моем исступлении я почти мог вообразить, как расстегиваю удерживавшие меня ремни, поднимаюсь из кресла, провожу, не замеченный пилотом, миг на крыле и бросаюсь в безграничную лазурь. Удержит ли меня и вознесет ли ласковая рука Бога? Не начнет ли Земля вместо того, чтобы ринуться мне навстречу, сжиматься, сплетая поля, леса и реки в съеживающийся ковер, пока вся она не обратится в синевато-зеленую сферу, в точку тусклого света, а там и исчезнет совсем?
Трепеща, я попытался представить себя рядом с Богом, что стало вдруг не так уж и трудно, поскольку Хью положил машину на крыло, совершая опасный, как показалось мне, разворот, и справа от меня засинела райская бездна небес, а слева простерся пестрый фундамент земной тверди. Впрочем, скоро аэроплан выровнялся и мое исступление улеглось. Для одного дня я испытал достаточно ослепительного соблазна соединения с Богом!
Полет «Мотылька» продлился самое большее пятнадцать минут, а затем мы вернулись на твердую почву, которая, в конце-то концов, и принадлежала нам по праву рождения. Я, пошатываясь, выбрался из кокпита, поддерживаемый одним из мускулистых садовников, и, совсем как моя мать при ее ежегодных возвращениях в Выру, благодарно поцеловал темную землю Сомерсета, изумив, похоже, троих мужчин.
— Забавно, — сказал мне Хью. — Но ведь все прошло хорошо, верно?
— Великолепно, — заикаясь, ответил я. — Думаю, сейчас меня хватит сердечный приступ. Просто не знаю, как тебя благодарить.
— Чудо что такое, правда? Никакое другое хобби этому и в подметки не годится.
— Хобби? — воскликнул я. — Я сказал бы — призвание свыше!
20
— Видите ли, — говорил мой дядя Константин, сидя с очень прямой спиной на софе своей небольшой лондонской квартиры, — отречение Царя поставило меня в положение весьма затруднительное. Я еще задолго до революции держался либеральных взглядов, считая необходимым изменение самодержавных методов правления, и потому полностью симпатизировал новому Временному правительству. Однако это правительство почти сразу принялось совершать ошибки, которые и привели к его конечному падению. Непродуманный призыв Милюкова к возвращению в страну всех бежавших от преследований старого режима граждан России, независимо от их политических взглядов, означал наплыв в нее большевиков как раз в то время, когда неокрепшее новое правительство могло в наименьшей мере позволить себе их присутствие. Я не возьмусь точно сказать, кто разрешил Ленину вернуться из Германии или кто распорядился освободить Троцкого-Бернштейна, но я раз за разом предупреждал Керенского и Милюкова: продолжая допускать столь неразборчивую иммиграцию, вы рубите сук, на котором сидите. И нам слишком хорошо известно, что они продолжали рубить его, пока сук не полетел вниз! Они были людьми просто-напросто не пригодными для решения стоявших перед ними задач — Милюков с его презрением к генеральским мундирам, Керенский с его mania grandiosa [56] …
56
Мания величия (лат.).
Он говорил и говорил, пока не исчезало полбутылки мадеры, словно репетируя литанию своих разочарований и крушений. Володя находил это нестерпимым — в особенности упорные настояния дяди на том, что «при Ленине большинство государственных постов раздали евреям, укрывшимся под русскими фамилиями». И после нескольких визитов как-то так получилось, что я стал приезжать к дяде один, поскольку у Володи всякий раз оказывалась назначенной другая встреча. (Мне вспоминаются имена — Марианна, Паола, Нина.) Я бы, наверное, тоже забастовал, если бы не обнаружил вскоре, что у дяди Кости имеются и другие, куда более приятные стороны натуры.
Он разделял, например, мою страсть к балетам и регулярно посещал театр во время лондонских сезонов «Русского балета». Знакомство с Дягилевым дядя Константин свел в головокружительные времена «Мира искусства» и, осуждая вкрадчивое вероломство и нескрываемое честолюбие великого антрепренера, восхищался, однако ж, его достижениями в целом и тем, что он показывает свой балет Британии, в частности.
— Это человек, всей душой преданный искусству, — говорил мне дядя. — Энергия его не имеет границ, и обаяние тоже. Господи, да он мертвого способен очаровать так, что тот из гроба выскочит. Но если ты встанешь у него на пути или воспротивишься его воле, он уничтожит тебя без малейшего сожаления. Незаменимых людей для него не существует. Вспомни Нижинского, вспомни Фокина. Сейчас у него ходит в любимчиках Мясин, но посмотрим, посмотрим. С ним следует быть до крайности осторожным. Даже я, опытный дипломат, стараюсь по возможности не приближаться к нему!
Я сказал дяде, что очень хотел бы познакомиться с великим человеком.
— Он немедля попытается занять у тебя денег, — предупредил меня дядя. — Ради благополучия твоего кармана я намереваюсь держать тебя подальше от его когтей!
С благополучием кармана у дяди тоже не все обстояло хорошо, однако он был поразительно щедр, и скоро я начал ездить в Лондон с постоянством, которого сам себе позволить не смог бы. И какие же сокровища открылись мне там: «Шехерезада», «Жар-птица», «Сильфиды»! Наиболее, быть может, замечательным оказался «Парад» — премьера его состоялась в Париже два года назад, а теперь он украшал — или марал, на сей счет мнения разделились — сцену театра «Эмпайр». Ничто не могло подготовить меня к этой блестящей, филигранной вещице, которую я увидел в ноябре 1919-го, — к поразительным кубистским декорациям и костюмам Пикассо, к насмешливой музыке Сати, в которой стрекочут пишущие машинки и гудит аэроплан; к умным хореографическим комментариям, которыми Мясин сопровождает жесты, знакомые нам по цирку и варьете. Мясин сам танцевал китайского фокусника, а в роли малышки-американки выступала Карсавина, бежавшая из России и ставшая еще более прекрасной. Ничего подобного на русской сцене никогда не появлялось. Мечта, которую лелеяли «Абиссинцы», — увидеть труппу Дягилева — наконец воплотилась в реальность. Давиду и Гене полюбилась бы вдохновенная непочтительность «Парада».