Шрифт:
В результате постепенно нарастало нервное напряжение, я почти перестал спать, все время меня сотрясала нервная дрожь. Милиционеры, раздававшие обед (кормили один раз в день супом и пайкой хлеба), меня «утешали»:
— Потерпи, еще немного помучают, посадят в вагон, тогда и отдохнешь…
Меня сбивало с толку то, что вопросы, касавшиеся одних и тех же фактов, задавались в различной форме с присовокуплением все новых и новых несуществовавших подробностей и деталей. Я был вынужден каждый раз давать различные объяснения. Меня пытались поймать (и ловили!) на противоречиях в показаниях, фиксировали это в протоколе и требовали, чтобы я подписывался под этим. Огромное напряжение требовалось, чтобы разобраться в причинах разночтений, и не всегда мне это удавалось под неотрывным наблюдением допрашивающего.
В конце концов нервное напряжение достигло высшей точки, я решил, что окончательно запутался и мне теперь не избежать путешествия по «архипелагу». Я перешел к агрессивному поведению на допросах. В ответ на оскорбления и обвинения в несовершившемся предательстве я отвечал грубостью. И как-то ночью в ответ на очередной упрек в том, что я — изменник и предатель, выдавал гестаповцам патриотов Родины и не желаю в этом признаться, чтобы облегчить себе участь, я сорвался, потерял контроль над собой. Еще очень живы были в памяти дни, пережитые в плену, голод, побои и издевательства, постоянно непроходящая тоска по Родине, которая встретила меня вот таким отношением…
Потеряв самообладание, я вскочил с табуретки и, схватив со стола массивное мраморное пресс-папье, занес его, размахнувшись, над головой следователя. Не знаю, каким усилием я остановил свою руку в сантиметре от его черепа.
Побледнев, он, даже забыв о протоколе, отправил меня в камеру.
Возвратившись, не в состоянии унять нервную дрожь, я подумал, что вот теперь уж моя участь окончательно решена. Даже стало легче, когда вспомнил поговорку: «Лучше ужасный конец, чем бесконечный ужас».
Ночью, против обыкновения, меня на этот раз не вызывали. Лишь поздним утром вызвали на допрос. На этот раз следователь был не один, рядом с ним сидел еще один пожилой суровый человек в гражданской одежде, но с явно военной выправкой.
— Это помощник военного прокурора, — сказал следователь. — В его присутствии ты подтверждаешь данные тобой показания?
— Подтверждаю, — сказал я, подумав, что кроме путаных объяснений ничего обличительного в подписанных мной протоколах не было.
И вдруг, совершенно неожиданно для меня, он объявил:
— Теперь забирай свои шмотки, и чтобы через минуту духа твоего здесь не было!
— Позвольте, — говорю я, — у меня закончился отпуск. Дайте справку о том, что вы задержали меня здесь на неделю.
— Никаких справок! Нужно будет — пусть обращаются в местное отделение КГБ. Там все будет известно.
Сунули мне в руки пропуск на выход, вернули мою солдатскую книжку со справкой об отпуске и предложили забрать свой чемоданчик в камере хранения при милицейском застенке. Взял его, открыл и обнаружил, что из его скудного содержания исчез бушлат б/у и что-то еще, уже не помню, что именно.
Так неожиданно я вышел на свободу «униженный, оскорбленный и обобранный». Милиционер, открывший мне дверь на выход, сказал: «Радуйся, что вышел на волю, барахло — дело наживное».
И теперь, проходя мимо Ярославского вокзала, я по привычке поглядываю на окна камеры. Если смотреть на здание вокзала, стоя спиной к площади, то с левой его стороны видна надстройка над частью крыши с маленькими оконцами. За ними, возможно, и теперь находится это памятное учреждение.
Впоследствии, уже вернувшись из поездки в Сибирь для встречи с мамой, которую, как следовало бы предположить, не отпустили, вспоминая это событие, столь неожиданно благополучно завершившееся, я утвердился в следующей версии.
Следователи вокзального отделения транспортной милиции решили «проявить бдительность» расследованием моего поведения в плену, то есть занялись не своим делом. Как отмечал и А. И. Солженицын, КГБ весьма ревниво относилось к вмешательству в его функции. Это подтвердилось еще и тем, что в моем «деле», всюду следовавшем за мной при смене места жительства, этот случай не упомянут.
Приехал уже без приключений на станцию Лосиноостровская, нашел по адресу ул. Разина, 5 (теперь это ул. Печерская) городскую больницу, за штакетной оградой среди сосен несколько одноэтажных бревенчатых корпусов. Ближе к выходу — два одноэтажных приземистых домика. В одном из них в бывшей барской конюшне комната Марии Викторовны.
Теперь здесь 20-я городская больница, а на месте домика с комнатой Марии Викторовны — морг больницы.
Марии Викторовны не оказалось дома. Я прилег на траву под сосной и заснул, все еще не придя в себя после только что пережитого..
К концу дня она пришла с работы. Я узнал ее сразу, она же последний раз видела меня 12-летним мальчишкой, поэтому остановилась, разглядывая. Но по сходству с отцом у нее не возникли сомнения в том, что это именно я.
Мне было непереносимо стыдно появиться перед ней без копейки денег, но что мне еще оставалось?