Шрифт:
Теперь уже неотвратимо. Можно только объяснить, почему адрес будет в деревню Илатонцева. Конечно, Левицкий сказал, что едет в глухое село, куда нет почты, и что если писать ему, то через этого родственника, который гувернером у Илатонцева.
Жена сложила письмо, взяла конверт. — Адрес, мой друг.
— Адрес, голубочка: Владимиру Алексеичу, — ну, Левицкому, это знаешь, — в Харькове, в доме Левицких, у Троицкой церкви.
Десяти минут было достаточно Волгину, чтобы найти способ отвратить неотвратимое. В особенности он был доволен домом Левицких, у Троицкой церкви. Харьков, это еще не важность: и Калуга и Орел, все годилось бы. Но «в доме Левицких» — что может быть натуральнее, когда он уехал к родным? — «У Троицкой церкви» — что может быть короче, проще, несомненнее?
— Как я рада, что хоть немножечко помогла тебе! Ах, мне хотелось бы помогать тебе! — Не умею, мой друг; ничему не училась. — А теперь поздно, когда Володя не идет из ума! — Сяду читать и вдруг замечаю: ничего не прочла, все думала о Володе… Как я рада, что вздумала написать за тебя! Хочешь, я стану писать за тебя все письма? Это я сумею…
Она так радуется, что помогла ему! — Ему стало стыдно за свое двоедушие перед нею: она не могла бы сказать «в доме Левицких, у Троицкой церкви».
— Милая моя голубочка, ты сядь подле меня и не огорчись тем, что я скажу. Ты знаешь, у меня характер мнительный, робкий. Потому не придавай важности моим словам: ты знаешь, у нас все тихо, и я думаю о будущем только потому, что я трус. Воображаю то, чего, может быть, и не будет. Ты знаешь, я держу себя осторожно. Если бы я не был трус, то и нечего было бы мне думать ни о тебе, ни о Володе. Ты знаешь, я не думаю ни о своих глазах, ни о своем здоровье: за мое здоровье и за глаза ты напрасно опасаешься, поверь мне. Одно может повредить тебе с Володею: перемена обстоятельств. Дела русского народа плохи. Будь что-нибудь теперь, нам с тобою еще ничего. Обо мне еще никто не позаботился бы. Но моя репутация увеличивается. Два, три года, — и будут считать меня человеком со влиянием. Пока все тихо, то ничего. Но, как я говорю и сама ты знаешь, дела русского народа плохи. Перед нашею свадьбою я говорил тебе и сам думал, что говорю пустяки. Но чем дальше идет врёмя, тем виднее, что надобно было тогда предупредить тебя. Я не жду пока ровно ничего неприятного тебе. Но не могу не видеть, что через несколько времени…
— Так ты вот о чем! — Она побледнела. — Молчи, не смей говорить! — Она вскочила и зажала ему рот. — Не смей! — Молчи! Я слышала раз, — довольно. Не смей! — Она убежала.
Натурально. Тогда она еще могла слушать, потому что еще и не воображала, что будет так расположена к нему. Натурально, теперь ей труднее слушать: прожили вместе три года; и теперь она понимает, что это и может случиться; тогда и не понимала. Конечно, теперь вовсе не следовало говорить. Или следовало?
Он пошел за нею.
Она прижимала сына к груди и рыдала над ним: «Володя, мы с тобою будем сиротами!»
Не время было доканчивать основательное изложение мотивов, по которым он дошел до изобретения дома Левицких у Троицкой церкви. — Он стал говорить, что преувеличивал, что ей нечего обращать внимание на его слова, потому что она знает, у него мнительный и робкий характер. — Когда она совершенно измучилась, она стала успокаиваться.
Потом она побранила его: зачем говорить об этом? — Было сказано раз. И довольно. Она помнит. Но не хочет помнить. Зачем помнить? — Пусть он никогда не смеет не только говорить ей, и сам пусть не смеет думать. Он думает потому, что всегда фантазирует. Это вздор. Ничего этого не будет.
Она довольно спокойно стала играть с Володею и к вечеру стала опять весела.
Глава третья
Не только люди, жившие на дачах, построенных из досок по соображению с итальянским климатом, но и аристократы перебрались в город. Начались разговоры о будущем оперном сезоне. Наконец явились и афиши о первом спектакле.
Волгина была хороша с Рязанцевою. Виделись они не часто. Сборы дам друг к другу всегда длинны. Но через Миронова они постоянно передавали друг другу свои новости. Рязанцев был профессор в университете. Миронов был одним из лучших студентов. В те времена русские прогрессисты любили русскую молодежь. И молодежь любила их. Миронов пользовался расположением Рязанцева. Потому и расположением Рязанцевой. Иначе и быть не могло, потому что она веровала в мужа. Не веровать было бы нельзя: она любила его. И не любить нельзя: он стоил того.
Рязанцев был главным местным авторитетом прогрессистов в Петербурге. Прогрессистов в Петербурге было тогда бесчисленное множество. Все, кто только мог, лезли к Рязанцеву. По вторникам квартира Рязанцевых была битком набита прогрессистами. Переполнивши все, более или менее открытые для гостей комнаты, они вламывались даже в детскую. Рязанцева только умоляла не кричать там. — Все, кто мог, считали за величайшее удовольствие себе оказать услугу madame Рязанцевой. Если б она пожелала бросить букет Бозио, ей навезли бы полсотни самых дорогих букетов. Но она желала только достать билет в 4-й ярус. Десять прогрессистов заглушали друг друга предложениями привезти билет во 2-й ярус, в 1-й ярус, в бельэтаж. Рязанцева едва могла вразумить, их, что не хочет сорить деньгами. Двадцать прогрессистов заспорили о том, кому достанется удовольствие добыть для нее билет в 4-й ярус.
Поутру в день первого спектакля она прислала Миронова сказать Волгиной, что имеет билет. Волгина была очень рада. Она пошла спросить мужа, поедет ли он с нею. Ему было нельзя: он должен провести этот вечер в типографии. Она была несколько огорчена этим; думала, что он, по своему обыкновению, только отговаривается. Но он сказал: «Говорю правду, голубочка». По этой формуле, она уже всегда могла быть уверена, что он не лжет. Она сказала Миронову, что берет с собою его.
Типография была в Коломне, недалеко от оперы. Потому взяли четвероместную карету, чтобы кстати завезти Волгина в типографию. Волгин был завезен в типографию, и карета поехала к опере.
Вошедши в типографию, Волгин увидел, что приехал целым часом раньше, нежели нужно. Правда, можно начать работу хоть сию минуту; но если так, через четверть часа опять придется ждать. Куда девать ему время? — Опера в сотне шагов. Не лучше ли всего пройти туда? Это доставит удовольствие жене.
Он пришел; стал подыматься по лестнице. Но куда ж идти ему? В 4-й ярус, положим; но в какой нумер? — Только тут, поднимаясь на лестницу, он сообразил, что не знает нумера ложи. Он остановился, подумал: как быть с этим? — Убедился, что затруднение непреодолимо, пошел вниз. Спускаясь, все соображал и вдруг сообразил, что если уже так, то можно устроить другое дело, удовольствие самому себе. Он подошел к кассе: — «Позвольте два билета в боковые места, одно место с одной стороны, другое с другой». Кассир отвечал, что нет ни одного билета в боковые места. Видя, что человек опечалился, а одет не бедно и украшен золотыми очками, кассир прибавил, что самые дешевые билеты, какие остаются, — в шестой ряд кресел. — Волгин подумал. Дорого: но это бы так и быть. А главное: в креслах его увидит Лидия Васильевна. Нельзя. Он пошел от кассы, перебирая пальцами свою рыжеватую бороденку. Но сообразительность его была неистощима. Он промычал «гм!» — в одобрение своему уму, и пошел вверх. Он вспомнил средство, которым пользовался, при недостатке билетов в боковые места, в последний год своего студенчества, когда был отчасти меломаном.