Шрифт:
Азриэль очень уважал брата — и побаивался его. У Симона, считал он, были необычайные способности. Все давалось ему легко, всякая наука, и если бы он только захотел, то мог бы сдать самый большой экзамен и сделаться присяжным поверенным. В этом Азриэль ни капельки не сомневался. Но Симон странный человек: он о себе вовсе не думает. Он готов навсегда оставаться водопроводным мастером, но надо ему осчастливить весь мир, и непременно устроить так, чтобы всем было хорошо, и чтобы все по-справедливому было. Но разве возможно, чтобы все на земле было честно? И чтобы все были довольны? Всегда была и правда, и неправда; всегда были богатые и бедные. Надо работать, трудиться, — и тогда можно себе потихоньку прожить. Вот и все!
Так рассуждал Азриэль. А Симон к Азриэлю относился пренебрежительно, почти брезгливо и нередко злобно покрикивал на него:
— Зачем ты вернулся? Ну зачем ты, дубина, вернулся?
Азриэль терпеливо и без возражений переносил эти окрики. И мягкие укоры отца, тоже не одобрявшего возвращения сына, он принимал с такою же безмолвной покорностью. «Вот попробовали бы сами уехать, вот попробовали бы только», — негромко говорил он своим яблоням и грушам…
И опять просыпался с зарей, и опять трудился до полуночи, и чувствовал себя очень хорошо.
Приходил городовой, требовал взятки, кричал, говорил «ты» и всячески оскорблял и куражился. Сосед, кузнец, ругался пархом, проклятым лапсердаком, а напиваясь, обещал «сжечь» и «вырезать всю жидовскую породу». В трезвом виде он обещал то же самое… Каждый новый день приносил все те же новости: там-то был обыск, стольких-то избили резинами, тому-то закрыли торговлю, этого выслали, того засадили в тюрьму… Азриэль молча вздыхал, чесал могучими руками широкий затылок, мигал своими голубыми глазами, — и с чувством облегчения думал, что до Америки далеко…
Старый Калман теперь, щадя сына, реже упрекал его. По мере сил он тоже работал в саду и украдкой тихо плакал, думая о дочери, о бедной Сонюшке, которая брошена куда-то туда, в неведомый Туруханский край, и от которой вот уже одиннадцать месяцев нет вестей…
Безумная Сура и в саду бродила такая же темная, такая же сосредоточенная и дикая, как и прежде там, дома, и, как и прежде, вырывался у нее время от времени внезапный и страстный призыв:
— Домой! Домой!..
Так протекала жизнь семьи до середины лета — тихо и однообразно.
Потом случилось нечто неожиданное: появилась холера.
Пошла тревога, поднялась суматоха, начали принимать разные меры предосторожности, дезинфицировать, кипятить воду, очищать базары, окраины… Перестали употреблять в пищу сырые овощи и фрукты, и сразу пошатнулось дело Азриэля.
Вишни и маленькие груши-скороспелки еще удалось ему продать по сравнительно сносным ценам. Но когда пришла пора поздних абрикосов и слив, эпидемия была уже так распространена, и население до того напугано, что на фрукты не было никакого спроса. Цены упали до степеней неслыханных. Снятые фрукты гнили в сарае, и не было расчета тратиться на собирание плодов, висевших на деревьях. Так они и оставались там, перезрелые и засыхающие, оставались на радость воробьям и ласточкам, дружными компаниями перелетавшим с дерева на дерево и весело клевавшим сладкие сливы и груши.
Азриэль пал духом: он все сбережения вложил в дело и теперь их потеряет. Печальный, оторопевший и расстроенный слонялся он по саду, ходил в город на рынок и там упрашивал торговцев забирать фрукты хоть по самой ничтожной цене… Охотников не было. Все, все до копейки предстояло ему потерять. Надвигалась нищета.
— Что? Приехал?.. Вернулся?.. — насмешливо оскаливая зубы, дразнил его Симон.
Худое темное лицо его при этом странно искривлялось, а глаза злобно щурились:
— По родине соскучился, слизняк!
— Я же не знаю… Симон… Я же не мог знать, — мягко возражал Азриэль.
От деревьев падали на его лицо прозрачные тени, а от него широкая густая тень ложилась на светлую траву.
— Дубина ты, дубина! — с ненавистью восклицал Симон.
— А письма от Сонюшки все нет, — вмешивался старенький Калман, всегда стремившийся помешать спору братьев. — Все нет письма от Сонюшки…
Симон, такой маленький и сухой, презрительно оглядывал тяжелую фигуру брата и, хромая, уходил прочь. И старый Калман тогда вздыхал облегченно…
С некоторых пор отец перестал понимать Симона и слегка побаивался его. Раньше все для него было просто и ясно: старик хорошо знал программу бундистов, сам одобрял ее и понимал отлично, что Симон — сердце горячее и доброе, за осуществление ее готов пожертвовать собой. В последнее же время странное что-то сделалось с Симоном, и теперешней его «программы» старик не постигал, не понимал…
Симон запутался, сбился, растерялся… Много горькой злобы скопилось в его сердце, тяжкое разочарование сдавило его, и отчаяние, глубокое и беспросветное, овладело его надломленной душой. Уже не верил он в то, что было его Б-гом до сих пор; уже не любил он того, что сияло ему ярче солнца вчера; мысли сумбурные и недобрые выражал он с большой легкостью, и казалось порою, что утрачены им и стыд, и чувство справедливости, и кристальная чистота сердца…