Шрифт:
Софья Чижиковна обжигалась чаем. Спешила на урок.
Малютка споткнулся. Упал. Распластался на полу, как большая морская звезда. Заорал кошкой.
Хандриков стал утешать малютку. Ползал на карачках. Изображал лошадку.
Но малютка отворачивал от него свое дряблое личико. Заливался слезами. Наливался кровью.
И сам магистрант, Евгений Хандриков, дивился себе, ползающему в пространстве, потому что в душе он таил надежду, что кругом все сон, что нет никого, что бесконечная пустыня протянулась вверх, вниз и по сторонам, что он окутан туманной беспредметностью и звездные миры тихо вращаются в его комнате.
Это он думал, ползая на карачках.
А Софья Чижиковна указывала на ползающего, присовокупляя: «Не плачь, Гришенька: вот лошадка».Все было чудесно. Самовар потух. В трубе кто-то выл, потому что на улице стоял ветер, и Хандрикову казалось, что это – сигнал, подаваемый Вечностью для ободрения затерянного, чтобы у него не была отнята последняя надежда.Он бежал в незнакомых пространствах мимо обычных домов с поднятым воротником, потирая то нос, то уши.
Что-то пытаясь передать, ветер поддувал его холодное пальто.
Пахло дымом. Телеграфный столб глухо рокотал. Угрюмые дворники окачивали песком ноги пешеходов.
Иней осаждался, словно туманная беспредметность, и мелькали служаки, покрытые инеем.
Они спешили в притоны работы, выпуская струи пара, и узнавали друг друга в этих утренних встречах.
Тонкий, как палка, бледнолицый юноша спешил все туда же. Бык Баранович Мясо казался дельфином в енотовой шубе и с портфелем под мышкой.
Но Хандриков не смущался ежедневными образами, но бежал в лабораторию.
Перед ним протянулась улица. Конка тоскливо хрипела, жалуясь на безвременье.Трубы выпускали бездну дыма, а над дымом стоял морозный пожар.
II
В лабораторном чаду тускнели угрюмые студенческие силуэты, еще с утра притащившиеся со всех концов Москвы.
Все они сходились в одном: равно дымили, производя зловоние.
Хотя тот нюхал пробирки, а этот их мыл; тот зажигал багровенькое пламя, а тот уничтожал его.
В их бесцветных очах не отражалось тусклое отчаяние.
Хандриков прибежал в лабораторию. Запалив огонек, перегонял покорные жидкости из сосуда в сосуд, не обращая внимания на планетный бег.
Земля вертелась вокруг солнца. Солнце мчалось неизвестно куда, приближаясь к созвездию Геркулеса.
Никакие знания не могли занавесить эту вопиющую неизвестность.
Наклонилось мертвенное лицо и два глаза, как зеленые гвозди, воткнулись в Хандрикова. Кровавые уста собирались улыбаться, но волчья бородка скрывала эту усмешку.
Чем-то страшным, знакомым пахнуло на вздрогнувшего магистранта. Он тихо вскрикнул.
Но то был только доцент химии, незаметно пришедший и теперь наблюдавший работу Хандрикова.
Доцент метил в профессора. Он был сух и позитивен. Он заговорил о новом способе добывания серной кислоты, а мертвенное лицо его, казалось, таило в себе порывы неистовств.
В настоящую минуту он вел тяжбу с психиатром Орловым, и этим объяснялся мертвенный цвет его лица.
«Маска», – подумал Хандриков, созерцая страшно-знакомое доцентское лицо, в котором для всякого другого не было ничего особенного.
Он прислушивался к спокойному течению речи, в которой можно было заметить странное сочетание глубины и юмора.
Они не любили друг друга.
III
Магистрант Хандриков уже восемь лет бегал в лабораторию и уже плевал кровью.
Он часто задумывался. Товарищи называли философом Хандрикова в знак презрения к его думам.
Доцент же сомневался, чтобы точное знание было предметом этих дум.
Был Хандриков росту малого и сложения тонкого. Имел востренький носик и белобрысенькую бородку.
Когда он задумывался, то его губы отвисали, а в глазах вспыхивали синие искорки. Он становился похожим на ребенка, обросшего бородой.
В лаборатории бегал Хандриков в прожженном пиджачке. Так же он бегал и дома, а в гости надевал черный сюртук и казался еще меньше от этого.
Хандриков больше молчал. Иногда его прорывало. Тогда он брызгал слюной и выкрикивал дикость за дикостью своим кричащим тенорком, прижимая худую руку к надорванной груди.
С ним происходило. На него налетало. Тогда он убегал от мира. Улетучивался.