Шрифт:
Однажды она встретилась с ним на приеме, устроенном в Нью-Йорке послом. Франсиско любезно поклонился ей, улыбнулся и наделил взглядом, в котором не существовало никакого прошлого. Она отвела его в сторону и произнесла всего только два слова:
— Франсиско, почему?
— Что — почему? — спросил он. Она отвернулась. — Я предупреждал тебя.
Она не стала искать с ним новой встречи.
Дагни пережила разрыв. Она смогла пережить его, потому что не верила в страдание. Боль как уродливый факт она воспринимала с возмущением и негодованием и отказывалась придавать ему значение. Страдание являло собой бессмысленное отклонение от нормы и не могло являться частью жизни, каковой Дагни воспринимала ее. Она просто не позволила боли приобрести какое-то значение. Она не могла дать имени тому сопротивлению, которое оказывала боли, и той эмоции, которая рождала это сопротивление; однако в качестве эквивалента могла предложить следующие слова: это ничего не значит… это нельзя воспринимать серьезно. Она считала так даже в те мгновения, когда душа ее превращалась в сплошной стон, когда ей хотелось потерять рассудок, чтобы не видеть, как превращается в правду то, что правдой быть не могло. Этого нельзя воспринимать серьезно, повторяло нечто несокрушимое, обитавшее в ее сердце — боль и уродство никогда нельзя принимать всерьез.
Она сражалась. И она победила. Время помогло ей дожить до того дня, когда она смогла безразлично отнестись к собственным воспоминаниям, и до того дня, когда она не сочла нужным обращаться к ним. История эта была окончена и более не имела к ней никакого отношения.
В жизни ее не появился другой мужчина. Она не знала, хорошо это или плохо. У нее просто не было времени на подобные размышления. Ослепительно чистое наполнение жизни она обрела именно там, где хотела — в своей работе. Прежде подобное ощущение давал ей Франсиско — ощущение принадлежности к собственному миру, к собственной работе. Мужчины, с которыми она знакомилась после него, принадлежали к той же самой категории, что и на первом ее балу.
Дагни выиграла сражение с собственными воспоминаниями. Однако она все-таки пережила эти годы, воплощенные в коротком слове «почему»…
Какая бы трагедия ни обрушилась на Франсиско, почему он избрал самый дешевый путь спасения, столь же низменный, как пьянство ничтожного алкоголика? Тот юноша, которого она знала, не мог превратиться в жалкого труса. Несравненный интеллект не мог обратить свою изобретательность на сооружение тающих бальных зал.
Тем не менее все это произошло, и сему не было никакого разумного объяснения, позволяющего ей спокойно забыть обо всем. Она не могла усомниться в том, каким он был; она не могла усомниться и в том, каким он стал; и оба этих факта были несовместимы друг с другом.
Иногда Дагни едва не начинала сомневаться в том, что находится в здравом уме или в рациональности самого бытия; однако подобных сомнений она не позволила бы никому. Тем не менее объяснения не было, не было причины, даже намека на сколько-нибудь постижимую причину — и за прошедшие десять лет она так и не нашла ничего похожего на ответ.
Нет, думала она, проходя в серых сумерках мимо витрин заброшенных магазинов и приближаясь к отелю «Уэйн-Фолкленд», нет, ответа и быть не могло. Она не намеревается искать его. Теперь ответ уже безразличен ей.
Остаток прежнего чувства, еще трепетавший в душе ее, предназначался не мужчине, встреча с которым ей предстояла; это был вопль протеста против святотатства, против разрушения того, что должно было стать подлинным величием.
В промежутке между домами она увидела башни «Уэйн-Фолкленда». Что-то дрогнуло в сердце, ноги на мгновение остановились. А потом она уверенно продолжила путь.
К тому времени, когда Дагни вступила в мраморный вестибюль, когда она поднялась на лифте, когда пошла по широким, крытым коврами, не знающим шума коридорам «Уэйн Фолкленда», в душе ее уже пылал холодный гнев, становившийся холодней и холодней с каждым шагом.
Не сомневаясь в собственном гневе, она постучала в дверь. Голос за нею ответил:
— Войдите.
Рывком распахнув дверь, Дагни вошла.
Франсиско Доминго Карлос Андрес Себастьян д’Анкония сидел на полу и играл в шарики.
Никто и никогда не задавался вопросом, хорош ли внешне Франсиско д’Анкония; подобная мысль казалась неуместной; если он входил в комнату, смотреть на кого-то другого было уже невозможно. Его высокая, стройная фигура казалась слишком подлинной для современности, а двигался он так, словно за плечами его развевался кавалерийский плащ. Общее мнение утверждало, что он наделен жизненной силой здорового зверя, однако существовали смутные подозрения в его ошибочности. Он был наделен жизненной силой здорового человека, предметом, настолько редким, что никто не мог опознать его. Франсиско был наделен силой уверенности.
Никто не называл его внешность латиноамериканской, ее, скорее, следовало определить как латинскую в исходном смысле этого слова — не испанской, а принадлежащей Древнему Риму. Тело его казалось спроектированным в качестве упражнения в изысканности стиля, составленного из мощного торса, тугой плоти, длинных ног и быстрых движений. Черты его были вылеплены со скульптурной точностью. Зачесанные назад прямые черные волосы, загорелая кожа подчеркивали удивительный цвет глаз: прозрачную синеву. Открытое лицо немедленно отражало его чувства, как если бы ему нечего было скрывать от людей. Голубые глаза оставались спокойными и неизменными; они никогда не выдавали его мыслей.
Франсиско сидел на полу своего номера в ночной пижаме из тонкого черного шелка. Раскиданные вокруг него по ковру шарики были изготовлены из полудрагоценных камней его родины: сердолика и горного хрусталя. Он не поднялся, когда Дагни вошла, и только посмотрел на нее снизу вверх; хрустальный шарик в его руке казался слезинкой. Франсиско улыбнулся, прежней, дерзкой и ослепительной улыбкой своего детства.
— Привет, Чушка!
И она услышала собственный голос, с беспомощной радостью отвечающий ему: