Шрифт:
Тогда в Париже Сен-Симон как в воду глядел: вы увлечетесь самым бесполезным и бестолковым занятием – политикою. Вот и ввязался на свою голову, десятый год не открестишься, и до того все бестолково, хоть святых выноси! Послать разве тверского купчика в материну махоню? но Павлушка, дьявол хромой, уж коли привяжется, так с живого не слезет, и цифрованная записка трактовала об деле сугубо важном и безотлагательном. Так послать иль нет? он прислушался к себе, поискал зябкую радость: миновала, и след простыл! ну и кляп с нею, – изменщица, как и всякая баба. Спи покуда, медведиха, дал Бог тебе отсрочку… Он передал окладчику сперва рогатину: прощай, Данилыч, – служба! а после четыре сотенных: гляди, брат, берлогу никому не продавай, управлюсь – вернусь! и хлопнул по плечу присевшего прапора: поехали, Петров! что, водку-то пьешь?..
ГЛАВА II
«Явилась мне божественная дева…»
О д о е в с к и й
В висках мерно плескалась пасмурная тяжесть, а снаружи обитал стук – невесомый, насекомый, но изрядно назойливый, будто муха о стекло. Он жил вразнобой с мутными всплесками в голове, делая их еще больнее. Стучало внутри часовой башенки на спине медного слона, – пришел и время с собою принес, кто звал-то?.. Укрыться бы под одеялом, да рук не сыскать, липко размазаны где-то поодаль, будто кисель по тарелке… И голова – арбуз арбузом, от подушки не отнять, и язык лежит во рту шматком протухлого сала… Да разве с Евгением по-другому возможно? записной же бамбошер! Ты ему: да уймитесь же, monsieur Obolensky! а он едва не силком в рот мадеру льет, а сам все руками да руками… Пока прислугу дозвалась, все бока измял. Гвардии хрипун! хоть и пыжится сойти за фешенебля. И пакостная бородавка на левой щеке, – крупная, розовая, как несозрелый чирей… и шепелявит страшно, выпьет, – так и вовсе слова не разобрать...
Несмотря на то, велик был соблазн уступить, уж такие андроны подпускал, что любо-дорого, если исполнит хоть вполовину. Да спасибо Платову, очень кстати предварил: у Евгения Петровича обстоятельства неказисты, граждане благочинные на воровство нынче смотрят косо, – не ровен час, голубушка, вас за собою потянет. Умница Василий Васильевич! с виду чинопёр последней руки, а судит – так и не всякому каплюжному впору. Евгения все равно безбожно алюмировала, вовсю хитрила телом – пренебрегала корсетом, прижималась этак ненароком и прочее: мало ли что, авось да… А руки и впрямь воровские, проворные, даром что лыка не вяжет. Но последнего не допускала, вот и поил на убой, словно кирасира… бурбон! Дрозда зашибли знатно: Танюшка два раза тазик выносила, однако ж и теперь каламитно едва не до смерти.
Мир мало-помалу протискивался к ней сквозь затхлое похмельное марево. День протянул колючие проволочные лучи к циферблату на слоновьей башенке: половина первого, ни свет ни заря… Кафельная печь подошла степенно и стала в ногах с видом удрученной няньки. Вплотную придвинулся кружевной угол наволочки в рыжих засохлых потеках; кружево вологодское, брабантских днем с огнем не сыскать, потому что народность, – а все жаль. Да-а уж, хороша была. Сейчас, верно, и глянуть жутко…
Она с трудом нашарила в кисельном месиве мешкотные, спотыкливые пальцы, кое-как перебросила их на стол и нащупала зеркальце в серебряной оправе, – куплено весною у Проскурина, пусть с изрядной переплатою, но рокайли снова в моде, – вот, так и есть: от глаз остались калмыцкие щелки, и скверная синева вокруг… Право, пора бы умнее собою распоряжаться, ведь не мовешка какая-нибудь. Маменькин пример мало сказать незавиден: из первостатейной красавицы и тонной грандамы образовалась московская кума подшофе, охотница до кучеров и лакеев, – экая гадость! и ухватки все невыносимо лапотные. За историю с Давыдовым топала ногами и кричала толстым просвирным голосом: одно приданое было, да и то проебла, мерзавка! Будто сама не шалила в девичестве с Охотниковым, – да так, что бедный штаб-ротмистр заплатил сперва карьерою, а после и самой жизнию. А тут, во всяком разе, до сей поры обходилось без кровопролитий, вот разве Александр давеча память оставил… Она покосилась на расцарапанное плечо, – опасливо, вполглаза, чтоб лишний раз не плеснуло в голове. Нервяк бешеной! чуть что, и когти в ход, ужесть просто. И наружность отменно стрюцкая, и заношенный фрак лоснится, и на жилете пятна, и эта мужицкая манера prendre en levrette … Давно надо было выставить за порог, слава Богу, случай подвернулся. Будь умнее, так сам бы расчел: сделал дело, вывел к большим колпакам, – пора и честь знать…
Она еще раз мазнула недовольным взглядом зеркального двойника, – личико больное, шафранное! ей-Богу, краше в гроб кладут, – и потянула снурок сонетки: пусть уже придут, вызволят… В спальню с веселым козьим топотом ворвалась Танюшка, брякнула о стол подносом, развязно осведомилась: как почивали, Наталья Николаевна? яичка сырого с уксусом скушаете? Она болезненно скривилась: да тише ты, чтоб тебя… Танюшка присмирела в изголовье, чинные руки под грудью, но глазами стреляла востро и насмешливо: и ванну прикажете? Она кивнула: с молоком и лавандой… сама знаешь. Что столбом стала? ступай. Она выхлебала щедро наперченную болтушку в два глотка, – кисло и склизко, сразу не одолеть, – и принялась ждать воскресения.
Вскоре явились первые его признаки: от висков отхлынуло, и телесный кисель загустел. Славно и сладко было б уронить голову на подушки, – черт с ними, что запачканы! – и не подниматься до вечера, еще лучше до утра, ползком перебраться из вонючей похмельной хляби в ласковую шелковую дремоту. Однако у Апраксиных крестины, волей-неволей надо быть; «Пчелка» после опубликует: украшением собрания стала девица Г***, магнитная стрелка всего комильфотного света… Не явишься, – напечатают то же самое об Варьке Асенковой, щелкоперы! да прибавят: царица подмостков, любимица Мельпомены… Нет уж, увольте! репутация львицы далась трудненько, грех почем зря разбрасываться. Волинька точь-в-точь описал: владычицу мира и мира кумир – опасной кокеткой зовет ее мир… как там дальше-то? и ведает только влюбленный певец, что это прозванье – терновый венец… так-то вот. А голубое или пунсовое?..
Вновь взошла Танюшка: пожалте ванну брать. Приподняв себя на постеле, она босой ступней нащупала курносые турецкие туфли, испытала ногою пол, – слава Богу, не кренится: сейчас, простыни не забудь.
В ванной ее обволокла душистая теплынь, пожалуй, чересчур даже душистая. Сколько раз говорить?! – лаванду побереги, французская. Лаванда и впрямь была от Герлена, Платов где-то раздобыл: им, посольским, это проще. Танюшка виновато потупилась. Пшла, негодница, нужна будешь – позову… Так голубое или пунсовое? Варька, верно, будет в пунсовом, – значит, голубое, барежевое, от мадам Цыхлер. А жаль! брюнетке не вполне к лицу. Она внутренно усмехнулась: уж мы-то знаем, что нам к лицу! – и спустила с плеч батистовую сорочку. Ох, и на подоле желтизна засохла…
Она оглядывала себя, трогая там и сям нежно и взыскательно: лишнего нет, да и откуда? очень недурна – бланманже, антик с гвоздикой! попытала пальцем подмышки и зезетку: колется, но покамест терпимо. Ну, благословясь, – в воду.
Затею с бритьем прошлой зимою подсказал Больдт, управляющий из Златоуста: вы будет брить… как это по-русску?.. Schamberg и так пойдет на баня, ваш интерес есть пьять тысяча зеребром. Она недоуменно хохотнула: а вам-то какая корысть? и Больдт, назидая пухлым пальцем, растолковал: наш инженёр придумаль особый дамский бритва, вы будет устроить нужный мода для сбыт. Коли так, то извольте восемь! сторговались за шесть с половиною, на ассигнации так и все сорок, – все равно продешевила, надо было проценты брать. А вышло очень даже шикозно. В Зуевских банях, куда свет захаживал из той же народности, Долгорукова фыркала, обирая с обвислых боков мокрые листья: ангел мой, помилуйте, да разве вы татарка? и она небрежно придавила всех загодя обдуманной усмешкою: вам что непривычно, то и неприлично, но должна же комильфо хоть чем-то отличаться от салопницы? Разница, впрочем, продержалась недолго: первою среди купчих отважилась Танюшка, за что попеременно и нещадно бита была свекровью и мужем, – «Пчелка» негодовала противу попрания женских прав, а Танюшка нынче субретка и наперсница…