Шрифт:
Меня также интересовала и скорость хода «Сохара». Я поручил заняться этим вопросом Роберту Муру, Джону Харвуду и Эндрю Прайсу. Измеряя скорость «Сохара», они весело провели время, вооружившись рулеткой, секундомером, калькулятором и дюжиной апельсинов. Для начала они точно измерили длину нашего корабля. Затем Роберт, ходивший в тюрбане, напоминавшем чехол для чайника, уселся на нос и, крикнув «Пошел отсчет!», бросил в море кусочек желтовато-оранжевой кожуры апельсина. Джон включил секундомер. Кожура стала перемещаться к корме. «Стоп!» — подал команду устроившийся на голове руля Эндрю, как только кожура проплыла мимо него. Джон записал показания секундомера. Опыт повторили несколько раз. Затем Джон, произведя вычисление на калькуляторе, доложил:
— Капитан, скорость «Сохара» — 4,38 396 узла. Возможна некоторая погрешность.
— Кому апельсины? — крикнул Роберт. — Прошу! У меня уже очищенные.
Шумы, сопровождавшие движение нашего корабля, о которых я вкратце упомянул в начале повествования, стали обретать отчетливые характеристики. Прежде всего слышался скрип кокосовых тросов, поддерживавших мачты, — тонкий, высокий звук (схожий со звуками, издававшимися другими канатами), который зависел от степени и ритма бортовой качки. Постоянно различался и другой — глухой звук, издававшийся румпелем [33] и штуртросами [34] , звук, следовавший за каждой волной, прокатывавшейся под судном. За ним — если рулевой перекладывал румпель — слышался тихий гул блоков. С высоты доносился шепот рангоута, вызывавшийся трением реев об мачты. С нижней палубы доносился скрип досок корпуса. Да и весь корабль, содержавший большое количество деревянных соединений, казалось, бубнил свое. В моей каюте даже слабое изменение ветра или скорости можно было почувствовать, не выходя на верхнюю палубу. Шипение и плеск волн говорили о скорости, а угол крена определялся каплями забортной воды, которая просачивалась сквозь щели в незаконопаченных досках.
33
Румпель — рычаг у руля для управления им.
34
Штуртрос — трос, соединяющий румпель со штурвалом.
В первые дни нашего путешествия на палубе корабля царил жуткий беспорядок. Загромождая проходы, на палубе громоздились разнообразные ящики, коробки, мешки, повсюду вперемешку с кастрюлями и одеждой валялись бухты канатов и связки различных тросов. Арабские дау печально известны царящим на них ужасающим беспорядком, но мне показалось, что «Сохар» их переплюнул. На такелаже сушились набедренные повязки, рубашки и полотенца, на люках лежали сетки с овощами и фруктами, бобины с лесой путались под ногами.
Члены команды взяли с собой на борт по два места багажа (ящики, сумки или коробки, в которых хранили личные вещи). Этот багаж они держали под койками, располагавшимися в подпалубном помещении двумя рядами вдоль бортов корабля. Переборок на судне не было, и трюм был виден по всей длине корабля от боцманской кладовки в форпике до парусиновой загородки, за которой в корме находилась моя каюта. У основания грот-мачты (в месте, где она проходила сквозь палубу) стояли ящики с консервами и всевозможными специями. Дальше, ближе к корме, располагались два других ящика: один с оборудованием для проведения научных работ, другой с киноаппаратурой. Дальше, еще ближе к корме, стояли ящики и бочки с продуктами, окутанные грузовой сеткой, а еще дальше находился стол с рацией. За парусиновой загородкой находилась моя каюта, всю обстановку которой составляли две койки, стол и доставшийся мне по случаю старинный сундук с массивной крышкой, окованной по углам. Этот сундук, в котором я хранил свои вещи, служил еще и скамьей. Когда я на нем сидел, то мог видеть сквозь решетчатый люк босые ноги матроса, стоявшего у руля прямо над моей головой.
Одежда, которую мы носили во время плавания, соответствовала обстановке. Оманцы ходили в легких рубашках, заправленных в набедренные повязки, а дишдаши надевали лишь на ночь. Остальные члены команды вскоре последовали примеру матросов и сменили брюки на набедренные повязки, заодно отказавшись и от обуви — так было несравненно удобнее. Наш день начинался с утренней молитвы оманцев, после чего экипаж принимался за завтрак, на который чаще всего подавали оладьи. Вахту несли посменно два раза в сутки по четыре часа. Впрочем, работы вахтенным выпадало немного: стоять у руля, при необходимости поворачивать паруса, следить за натяжкой тросов, заполнять бочки питьевой водой да откачивать зловонную трюмную воду (этим занималась утром первая вахта). В свободные от вахты часы люди читали, писали письма (чтобы отправить их в ближайшем порту) или просто дремали, устроившись на баке [35] в тени парусов, обдувавших их ветерком.
35
Бак — носовая часть палубы корабля.
Постепенно, со временем, я узнал лучше своих людей, их способности и наклонности. Абдулла, широкоплечий, крепкого сложения человек, ходивший неизменно вразвалку, оказался замечательным рулевым, лучшим на корабле. Заступив на вахту, он садился с наветренной стороны на планширь, собирал штуртросы в свои огромные кулаки и так сидел, казалось, совершенно расслабившись. Лишь от случая к случаю он менял натяжение какого-либо штуртроса, корректируя движение корабля. «Сохар» неизменно повиновался ему, идя строго по курсу и оставляя за собой прямую кильватерную струю. Другим рулевым управляться со штуртросами так же ловко не удавалось, и им приходилось то и дело перекладывать руль, чтобы идти по курсу. Естественно, при этом кильватерная струя извивалась, точно змея.
Эйд, обладавший прекрасной координацией движений, стал лучшим верхолазом на судне. Правда, поначалу высота вызывала у него головокружение, но он быстро преодолел эту напасть и бесстрашно залезал на любую мачту. Бывало, он хватался за грота-фал и карабкался по нему, перебирая канат руками (порой повисая вниз головой подобно лемуру), пока не сближался с мачтой на пятидесятифутовой высоте, после чего, изловчившись, перебирался на грота-рей и, обхватив его руками и ногами, лез дальше. Первое время Эйд, по моей настойчивой просьбе, пользовался страховочными ремнями, но вскоре, обретя уверенность в своих силах, от них отказался, и я не раз видел, как он озорно улыбается с головокружительной высоты, скаля белые зубы, сверкавшие на черном лице, а на голове его красуется ярко-оранжевый тюрбан.
В первые дни перехода по Аравийскому морю хороши были ночи. В безоблачную погоду я любовался кроваво-красным восходом луны, поднимавшейся из-за горизонта с той стороны, где лежали покинутые нами пустыни Аравийского полуострова. Ночью царствовали два цвета: серебристый и черный. На чуть пенившихся водах, вблизи, лежали мерцающие серебристые лунные блики, но все остальное пространство тонуло во мраке, и эти тусклые призрачные полосы света как бы перемежались с черными провалами тьмы. Темно-красный герб султаната на парусе окрашивался в цвет запекшейся крови, а сами паруса принимали изящные очертания благодаря игре света и теней. Глядя на такелаж на фоне ночного неба, казалось возможным изучать геометрию. На корме маячил силуэт рулевого. Свободные от вахты члены команды обычно спали на палубе, их очертания сливались с палубными тенями (у тех, кто проводил ночь в подпалубном помещении, утром першило в горле — сероводород все еще давал о себе знать). Бывало, море фосфоресцировало, и тогда «Сохар» оставлял за собой светящийся след. Лунной ночью из душевой, расположенной на корме, нагнувшись и посмотрев в воду, можно было увидеть отливающих серебром диковинных рыбин, привлеченных движением корабля. А принимая душ, набрав ведро забортной воды, подивиться тому, что вода эта светится — это, как светлячки, лучился планктон.