Шрифт:
Итак повесть об адыгских Адаме и Еве стала достойным продолжением более ранней книги. И в этом естественном, художественно продуманном продолжении с новым приливом сил и с болью той же не знающей утоления потомственной ностальгии еще раз воссоздаются образы того мира, который давным давно был стерт с лица земли. Возникает новая глубина. Обреченные на лютую смерть какими то чуждыми, злыми людьми и на долгий срок, быть может, навсегда, отделенные от всего остального человечества, окруженные, быть может, враждебной, но совсем не равнодушной и не безмолвной природой, соединенные любовью и в своем подвижническом одиночестве подобные прародителям какого то грядущего народонаселения планеты, эти мужчина и женщина задают себе самые роковые вопросы и дивятся нравам человекообразных убийц:
«Такого не бывает ни среди волков, ни среди медведей, ни среди оленей. Люди же относятся к своим собратьям, как клятвопреступницы лисы к зайцам или волки к косулям. Что толкает человека к унижению подобных себе, делает злым и беспощадным?» Действующими лицами этой прозы становятся различные животные, и домашние и лесные, и поведанное о них художественно, кажется, не уступает ни Киплингу, ни Сетон Томпсону, только что разве еще глубже и тоньше психологическая разработка.
Своеобразная аульная натурфилософия с понятиями о неравномерности протекания времени в разных существованиях, в организмах разных созданий природы близка, между прочим, учению Анри Бергсона о «живом времени». Но понятно, что в черкесском мире это не воспринятая извне научная система взглядов, а развившееся, созревшее в поколениях мироощущение. Основанное и на вековечном опыте обитания посреди заповедного царства флоры и фауны, и на каком то непостижимом для нас тайнознании, ясновидении. Есть в книге и мистические, галлюцинаторные сцены. Например, явление в девственном высокогорном лесу неумолимого языческого бога, мчащегося на своей колеснице. И ведь эти видения, возникающие так непринужденно, так запросто и без оглядки на возможную критику, требующую правдоподобия, эти откровения, вплетенные в жизнеописание народного певца джегуако и веющие грозной поэзией, они — не что иное, как «фантастический реализм». Родившийся совершенно независимо от Габриэля Маркеса... И уж если у кого всерьез учился Лохвицкий, то у автора «Валерика» и «Героя нашего времени» и у автора «Казаков» и «Хаджи Мурата». Ну, что то (лишь в первой повести), конечно, выписано по лермонтовскому лекалу, а иное сшито по толстовской мерке: по ходу чтения иной раз вспомнятся и Максим Максимович и Печорин, и Оленин, и мюриды Шамиля. Но ведь это уже бессмертные типы мировой литературы, живые как жизнь и повторяющиеся в самой жизни. Нет, конечно, причин сравнивать Лохвицкого с величайшими гениями отечественной словесности. Но все же он шел той же честной дорогой российской прозы, «столбовой» ее дорогой (решусь употребить термин, кажущийся морально устаревшим, отвергнутый, а на самом деле верный и весомый, справедливый). Все равно писателем Лохвицкий был оригинальным, ибо мыслил, мучился и пронизал найденное содержание собственной суммой идей. И в условиях своего времени сумел сказать то, что хотел и как хотел.
Только две фразы, относящиеся к эпилогу «Громового гула», вписаны в роман с явной оглядкой на неизбежную все же ввиду рискованной темы цензуру: «От окончательного вымирания черкесов спасла лишь Октябрьская революция. По переписи 1926 года шапсугов насчитывалось 3733 человека, они живут сейчас в Лазаревском и Туапсинском районах и в пяти аулах Октябрьского района Краснодарского края». Но ведь как раз эти предохранительные фразы кажутся самыми страшными. Они и убийственны и язвительны. Их и сейчас ни в коем случае не следует изымать из романа.
Смыслом жизни Озермеса, главного героя второго романа, становится приближение к божеству, поиск какой то окончательной истины. И какой то ее проблеск в конце концов он уловил. Большего же не дано никому из смертных: «Почудился ли ему Дух гор или нет, из сказанного им следовало, что колесо времени, казалось бы, вечно замершее в недоступной для человека глубине мироздания, все таки вращается и для Тха, и для Духа гор, и они, подобно людям, старятся, только спустя бесчисленное количество земных лет и зим. Пораженный неожиданно залетевшей ему в голову мыслью, Озермес остановился и прикрыл рукой лицо от злых ударов ветра. Если Тха все таки старится, значит, он, как и любой человек, смертен, и может прийти время, когда его не станет. Что же будет потом — народится новый могучий Тха или люди будут жить без него, каждый сам по себе». Вот, кажется, итог размышлений и самая сердцевина философского повествования.
Некогда римлянин Плиний младший утверждал, что нет книги, прочтение которой было бы бесполезно. Сделаем оговорку, что все же во времена Плиния пергамент, на изготовление которого шли воловьи шкуры, был крайне дорог и не расходовался по пустякам. Всегда ощущалась разница между литературой и развлекательной беллетристикой, между начертанным кровью, позаимствованной из собственных жил, и тем, что написано чернилами, пусть даже высокого качества, но почерпнутым все таки из чернильницы. Существует целый ряд произведений всемирной литературы, взывающих к совести человечества, повествующих о безжалостном уничтожении целых этносов и цивилизаций. Есть, скажем, рассказ Полибия о сопротивлении и разрушении Карфагена, «Иудейская война» Иосифа Флавия, благородная книга Лас Касаса об истреблении индейцев алчными испанцами, книга голландца Мультатули о поведении его соплеменников в Ост Индии, незабываемые страницы «Мельницы Левина» немецкого поэта и прозаика Иоханнеса Бобровского о прусском захолустье, где герою чудятся слабые голоса из жизни уничтоженных первонасельников края... Ну, этот ряд, ко благу и пополнению самой горестной словесности и к злосчастью по большей части равнодушного человечества, все длится и длится. Поскольку со дней Полибия и Флавия человечество недостаточно еще поумнело. И конечно, этот перечень книг непредставим без шедевров русской бичующей и самобичующей, всегда уклонявшейся от соблазна восславить зло литературы, которую Томас Манн совсем не зря называл «святой».
...Возвращаясь к обстоятельствам давно миновавших дней, к кавказской трагедии почти двухсотлетней давности, решительно невозможно удалить из памяти то невеселое обстоятельство, что трагедия эта оказалась не последней. Что и в двадцатом столетии кавказские народы претерпели утеснения и репрессии, а некоторые из этих народов подверглись и варварскому насильственному перемещению. И вновь русская литература, сочувственная и сострадающая, оказалась на стороне погибающих, гонимых. Сочувствие, проявленное в самые черные дни, было, конечно, бессильным, но в исторической перспективе оказалось все же нужным и не напрасным. Если иметь в виду долговечность самой словесности. Большая литература и есть совесть большого народа... Вспоминается небольшое стихотворение Семена Липкина:
Я спросил у поэта кавказца, Старой дружбою с ним умилен, Отомстит ли он, если удастся, За угон малосильных племен? Но, дыша перегаром эпохи, Всех виня, никого не виня, Голубые глаза выпивохи Он уставил тогда на меня. Этот взгляд был такой безучастный, И разумный такой, и дурной, Что я понял, как все мы несчастны, Но не понял, что будет со мной.Стихи эти написаны сравнительно давно и долго пролежали в ящике письменного стола. И события середины прошедшего века удаляются в ту же бездонную глубину, отделяются от нас временем, чтобы дать место новым бедам, равняя их со всеми предыдущими. Однако тема возмездия ни в первом, ни в последнем случае не исчезла совсем. Хотя — с кого взыскивать! Нет уже в живых непосредственных виновников преступлений ветхих лет... Но вот мы видим, что эти преступления, совершенные против целых народов и религиозных общин, не имеют срока давности. «Карфаген не должен быть разрушен!» — вот лозунг Гринпис, партии «зеленых». И в нашу удивительную эпоху, вопреки всем этим десятилетиям и даже столетиям, поросшим травой забвения, мир требует суда и покаяния. Пусть и невероятно запоздалого, но имеющего и возвышенный смысл и сугубо практический: человечество, расстающееся со своим свирепым отрочеством, медленно близящееся к зрелости, постепенно постигающее, что с погибелью народов и племен оно стало бледней и тусклей, не может допустить, чтобы подобные массовые злодейства повторились. И правительства государств Нового Света приносят извинения недоистребленным индейцам, аборигенам полушария. И королева Великобритании просит прощения у народов Африки и Азии за былой колониальный гнет. И не только внуки штурмбанфюреров оплакивают злодеяния Холокоста, но и привыкший к непогрешимости своей Ватикан кается в неправедном двухтысячелетнем преследовании евреев. Понятно, что сколько бы ни тянулось самолюбивое сопротивление, уже не за горами и другие общегосударственные, общенациональные покаяния. Конечно, они требуют некоторого и даже большого духовного усилия, но именно этими усилиями открывается путь к нравственному очищению и спасению. В конце концов даже к прощению! Ведь сказал великий персидский поэт: «Просящему прощенья/Скорей прощенье дай!» Ответственно все общество, и оно должно переродиться. Но нет прощения лично проливавшим кровь невинных. Непосредственные виновники должны быть заклеймены хотя бы на страницах той истории, которая так часто их героизировала и воспевала. И сама история должна быть переписана в соответствии с правдой.
Как объяснить, что требующее силы и мужества самоуничижение покаяния не унизительно, что оно целебно! Выдающийся канцлер послевоенной Западной Германии Вилли Брандт лично не имел оснований считать себя виновным — был участником норвежского Сопротивления. Но, принимая на себя ответственность за преступления государственного режима, с которым сам боролся, он встал на колени перед памятником героям — жертвам варшавского гетто... И поднялся с колен во всем величии раскаявшейся и вечной, необходимой миру Германии.