Шрифт:
Вошел представитель райкома комсомола, и собрание началось. Я не буду описывать его. Пусть ни дети мои, ни внуки никогда не увидят такого. Пусть никогда не повторится это на земле.
Джон стоял багровый, взмокший от пота, только синие подслеповатые глаза его решительно поблескивали из-под очков.
– Так ты, Курятов, отказываешься признать ошибки своего отца?
– Я не могу признавать ошибки, которых не совершал, – бесстрастно, словно заученный урок, ответил Джон.
– Но они признаны советской общественностью, партией.
Джон молчал.
– Отказываешься ты от своего отца и его вредительской деятельности?
– О деятельности его я ничего не знаю. А от отца не откажусь никогда. Его Ленин знал и ценил. – Отчаянная трещина вдруг зазвенела в его голосе.
Я взглянула на Валю. Он сидел молча, покусывая ногти, и напряженно глядел в огромное, безудержно голубое окно. Глаза его потемнели и потеряли обычную прозрачность.
– Ты, Курятов, не крути. Отказываешься от отца или нет?
– Нет… – еле слышно прошептал Джон, и этот шепот прозвучал как вздох облегчения.
– Клади на стол комсомольский билет!
– Билет не отдам. Ни за что не отдам! Я ничего не сделал, чтобы вы могли его у меня забрать…
– Дисциплинка…
Но Джон, не дослушав, вдруг повернулся и решительным шагом направился к двери. Задержавшись на минуту, мрачно сказал:
– Пусть от Сталина позвонят, тогда отдам.
– Не дури, Курятов! – возмутился представитель райкома. – Только у товарища Сталина дел, что такими сопляками заниматься…
– Мы не сопляки, мы люди! – тихо сказал Джон. – А человек – это главный капитал партии. Кадры решают всё! Вы помните, кто это сказал, товарищ представитель райкома? А билета у меня с собой всё равно нету…
Видя, что с упрямым мальчишкой ничего не поделаешь, председательствующий проголосовал предложение об исключении Курятова Д. из комсомола и объявил собрание закрытым.
Мы расходились в молчании. Я догнала Джона в коридоре.
– Пойдем походим, – сказала я. – Погода мировая…
– Что ж, это можно, – согласился Джон и улыбнулся задиристо и виновато: жалеешь, мол!
Прямо на нас по коридору бежал неизвестно откуда взявшийся маленький и юркий мальчишка из седьмого класса. Он не смог остановиться и с разбегу ткнулся Джону в живот.
– Эк, куда тебя… – с раздражением сказал Джон. – Ошалел, что ли?
Мальчишка оскорбился.
– А ты молчи, вражья морда, отца в застенок упрятали, а он тут распоряжается…
Джон растерянно замигал, всё это было так неожиданно. Вдруг чья-то рука с силой схватила за шиворот маленького крикуна. Я услышала голос. От волнения он заикался сильнее обычного и растягивал слова:
– Ме-ерзавец, да-а ка-ак ты сме-ешь?! Что ты-ы по-онимаешь! А если его отец пра-авда вра-аг народа, так это же бе-еда, страшная бе-еда, как боле-езнь или сме-ерть, по-онима-ешь? А ты на него, сволочь! Он-то ве-едь не виноват! Я убью те-ебя, по-оганец!
Мальчишка вертелся, стараясь вырваться, но Валя крепко держал его.
– Про-оси прощенья, немедле-енно, по-одлец!
– Пусти его, Валька, – сказал Джон. – Что он понимает, седьмой класс…
Валя отпустил извивающегося мальчишку и, ни слова не говоря, пошел к выходу. Я посмотрела на Джона. Он улыбнулся мне и неожиданно сказал:
– Молодец ты!
– Почему же я?
– Всё понятно, пошли походим!
Да, всё было понятно. И я была счастлива.
22
А потом пришло лето. Сухое и знойное лето 1937 года. Солнце пекло нещадно, бумага, оставленная на солнце, сворачивалась, желтела и ломалась. На улицах продавали рыжие испанские апельсины, завернутые в цветные тоненькие бумажки. По радио передавали испанские революционные песни. Где-то далеко, истекая кровью, боролась и не сдавалась революция, и мы мечтали попасть туда, в испанские горы. Но это была только мечта, и нам казалось, что мы опоздали родиться.
В кинотеатрах демонстрировалась кинотрилогия о Максиме. Глупенькая песенка про голубой шар, который «крутится-вертится, хочет упасть», по-новому зазвучала на улицах Москвы. Мы не можем принять участия в подвигах Максима и его друзей, и снова нам кажется, что мы родились слишком поздно.
Летом мама отправила меня в пионерский лагерь в Крым, в Коктебель. Впервые увидела я море, серые скалы, белый дом поэта Волошина на пустынном берегу. Впервые вдохнула настоянный на чабреце, мяте и полыни коктебельский воздух, собирала разноцветные камешки, сидела вечерами на мокром песке, слушала дыхание прибоя, глядя на бесконечную лунную дорожку.
Погасло дневное светило,
На море синее вечерний пал туман,
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан!
Пушкин написал эти строки на пароходе, по дороге из Феодосии в Гурзуф. Может быть, это было здесь, у берегов Коктебеля?
Горные походы, гортанный горн на заре, бесконечные морские купанья, далекие заплывы, откровенные беседы с новыми друзьями – Наташей и Володей Антокольскими, Кирой Мариенгофом, Левой Тоомом, Вадимом Сикорским, Осей Роскиным, Мишей Вольфом, Гришей Курелло, Милой Галкиной, Майей Авербух, Наей Островер, Марианной Вайнерт. Какая сложная, нелегкая жизнь ждала их у юношеского порога! Сейчас уже почти никого из них нет на свете. А в моей памяти они остались, освещенные солнцем, у синего моря, под ясным безоблачным небом…