Шрифт:
Затаив дыхание, Энтони всматривался в толпу танцующих, в запутанный рисунок танца, то затягивающий людей внутрь, то выталкивающий наружу, направляя их между столами. Вглядывался в дующих в трубы, целующихся, кашляющих, смеющихся и пьющих вино под огромными развернутыми флагами, что склонились, горя яркими цветами, над всем шумным помпезным зрелищем.
Потом он увидел Глорию. Она сидела напротив, за столиком на двоих, в другом конце зала. В черном платье, над которым сияло оживленное лицо неописуемо прелестного розового оттенка. Оно показалось Энтони средоточием живой и трогательной красоты в этом зале. Сердце сжалось, как при звуках чарующей незнакомой мелодии. Энтони стал проталкиваться к столику, за которым сидела Глория, и окликнул жену по имени как раз в тот момент, когда та подняла серые глаза и увидела его. На мгновение, когда их тела, встретившись, слились воедино, весь мир с шумным весельем и визгливой музыкой поблек и растворился в приглушенном монотонном звуке, похожем на пчелиное жужжание.
– О, моя Глория! – воскликнул Энтони.
Ее поцелуй был прохладным родником, бьющим из самого сердца.
Глава вторая
Вопрос эстетики
В тот вечер год назад, когда Энтони отбыл в учебный лагерь Кэмп-Хукер, все, что осталось от прекрасной Глории Гилберт – ее оболочка, прелестное юное тело, – поднялось по широким мраморным ступеням вокзала Гранд-централ, а в ушах, словно во сне, отдавалось мерное пыхтение паровоза. Она вышла на Вандербильт-авеню с нависшей громадой отеля «Билтмор», чьи низкие, ярко освещенные двери всасывали внутрь многообразные разноцветные манто вместе с их обладательницами, роскошно одетыми девушками. На мгновение Глория задержалась возле стоянки такси, наблюдая за ними и удивляясь про себя, что всего несколько лет назад была одной из их числа. Вечно стремящаяся к неясной манящей цели, всегда готовая ввязаться в отчаянное приключение с кипящими страстями. Ведь ради этого и шились отороченные мехом элегантные манто, румянились щеки, а сердца возносились выше стен дворца мимолетных наслаждений, который заглатывает свои жертвы вместе с прической, манто и всем прочим.
Начало холодать, и проходившие мимо мужчины поднимали воротники пальто. Такая перемена оказала на Глорию благотворное действие. Но еще лучше, если бы переменился весь окружающий мир: погода, улицы и люди, а она сама улетела далеко и проснулась в просторной комнате, наполненной ароматом свежести. Одна, застывшая, словно изваяние, изнутри и снаружи, как в былые времена непорочного яркого прошлого.
Сев в такси, Глория расплакалась от собственного бессилия. Тот факт, что уже более года она не была счастлива с Энтони, существенного значения не имел. С некоторых пор его присутствие только пробуждало воспоминания о канувшем в Лету незабываемом июне. В последнее время Энтони, сварливый, слабый и жалкий, не мог не вызвать ответное раздражение, вечно наводил тоску и представлял интерес только как память о полной упоительных фантазий юности, когда их обоих захватила восторженная буря чувств. Во имя этой общей, не утратившей сверкающих красок памяти Глория была готова сделать для Энтони больше, чем для кого-либо другого. Вот почему она разрыдалась в такси, с трудом сдерживая желание без конца повторять вслух имя мужа.
Одинокая и несчастная, словно забытый всеми ребенок, она сидела в ставшей вдруг тихой квартире и писала Энтони сбивчивое, полное смятения письмо.
«…Я словно вижу перед собой рельсы, что уносят поезд вдаль. Но без тебя, мой любимый, любимый, я не в состоянии видеть, слышать, чувствовать или думать. Разлука – что бы с нами ни случилось в прошлом или произойдет в будущем – это, Энтони, все равно что просить милосердия у стихии, все равно что стареть. Так хочется тебя поцеловать, в затылок, там, где начинается темная полоска волос. Потому что я люблю тебя, и что бы мы ни наговорили друг другу, что бы ни натворили сейчас или в прошлом, ты должен знать, как я тебя люблю, как все во мне омертвело с твоим отъездом. Даже не могу питать ненависть к проклятым ЛЮДЯМ, тем людям, что толпятся на вокзале и не имеют никакого права жить. Нет сил на негодование к жалким ничтожествам, что вносят грязь в наш мир, потому что я поглощена только одним желанием – быть рядом с тобой.
Если бы ты меня вдруг возненавидел, покрылся язвами, как прокаженный, сбежал к другой женщине, морил меня голодом и бил – как нелепо это звучит! – я бы все равно желала тебя и, невзирая ни на что, любила. Я ЗНАЮ, любимый.
Уже поздно. Я открыла все окна, и воздух на улице тихий и ласковый, как весной, нет, более юный и переменчивый, чем весной. Почему весну принято изображать юной девушкой, почему эта иллюзия, приплясывая и распевая противным голосом, в течение трех месяцев разгуливает по нелепому в своем бесплодии миру? Весна – это тощая старая кляча с выпирающими наружу ребрами, куча отбросов в поле, которую солнце и дождь иссушают и отмывают до состояния не предвещающей ничего хорошего чистоты.
Через несколько часов ты проснешься, любимый, – и снова будешь страдать, испытывая отвращение к жизни. Приедешь в Делавэр или Каролину, или в другое место, никому не нужный. Не верю, что среди живущих на земле кто-то рассматривает себя как недолговечное создание, вроде предмета роскоши или излишнего зла. На свете очень мало людей, которые, заявляя о бесполезности жизни, признают собственную никчемность. Возможно, они думают, что, провозглашая губительность человеческого существования, спасают от разрушения свою значимость и ценность. Только нет, никому это не удастся, даже нам с тобой…
И все-таки я тебя вижу. Там, где ты проезжаешь, деревья окутаны голубой дымкой, слишком красивой, чтобы сохраниться надолго. Нет, куда чаще встречаются бурые квадраты вспаханной земли… они лежат вдоль железнодорожных путей, как грязные простыни из грубого коричневого холста, сохнущие на солнце. Живые и в то же время похожие на детали неведомого механизма. Отвратительное зрелище. Природа, неряшливая старая карга, спит на них с любым фермером, негром или иммигрантом, которому вздумается ее покрыть…
Вот видишь, стоило тебе уехать, и я написала письмо, полное презрения и отчаяния. А это лишь значит, что я люблю тебя, Энтони, каждой клеточкой, всем, что есть способного любить у твоей
ГЛОРИИ».
Надписав конверт, она легла на кровать, сжимая в руках подушку Энтони, будто силой любви могла превратить ее в живое теплое тело. В два часа слезы на глазах высохли. Устремив в темноту неподвижный горестный взгляд, Глория предавалась воспоминаниям. Не щадя себя и обвиняя в многочисленных воображаемых грехах, она создавала образ Энтони сродни принявшему мученическую смерть и воскресшему Христу. Именно таким он, вероятно, и виделся себе в приливе очередного приступа сентиментальности.