Гурин Макс
Шрифт:
Когда Андреевский Колокольчик, из-под мазанки-мамки-Насти вылез, то тотчас стал подрастать. Стал царевичем вскорости. Потом, в тот же день почти, — Колоколом-царем. Увлекся женщиной много старше себя. Имя ей Ника, сестренка-подружка избушек Ани, Вики и мамы его, Ананке, Анастасии в миру.
В молодости Ника сомневалась еще, думала, вот-вот и найдется жених, и все уюта хотела. Рыдала даже, как «та, кто идет по жизни, смеясь». Потом все улеглось.
Потом был с Антоном роман. С обоими сразу. Но ни с кем не свезло. Антон — вилла, баба, следовательно, а не мужик. Одна проформа мужская. Потом и запросы у него не для Ники. Развратен, как и все от рожденья имущие. Роман же — вовсе пришлый, да и на дом не тянул уж совсем. Ветер он был. Лоскутик и облако иногда. Да все равно от Ники все не того хотели. А вот чего бы хотела она, чем ее-то душа жива, — как-то руки у кавалеров не доходили спросить.
И Ника в одиночестве по полной программе барахталась, пока не подрос Колокольчик…
Не сказал бы я, что настасьин сын Колокольчик особым даром проникновения в души женские отличался, да токмо так получилось, что с Никой они будто для друга друг уродились, хоть и к поколениям разным отнесла их Ананке. Да и како б иначе, ежели б ни тем паче?..
Ника ведь девушка-церковь, а настасьин сын — царь колокольный. И… воцарился он в Нике, в самом сердце души. Век бы он так висел в ней, да звонил, а она бы и рада резонировать до скончанья времен, да случилась беда, о которой предупреждала нас Речь.
Прослышал Погорельский, что в Одном городе народился довольно-таки давно Колокольчик от богом благословенного брака Андрея, бетонного саркофага четвертого блока злополучной АЭС, и Анастасии, укрАинской мазанки, урожденной Гоголь. Прослышал, да и в армию забрал на двадцать веков. Как, опять же, писал Иван Марковский: «Петербург рекруту груб».
Плачет Ника, бедная девочка: «Ах, отчего ДЕРЕВЯННАЯ церковь я?! Двадцать веков, нет, не простою ни за что… Жил во мне единственный мой, возлюбленный мой Колокольный царь, а теперь навеки во мне поселилась печаль. Нету во мне моего Колокольчика. Никогда больше не пробежит по мне тугая волна сладкого звона его. Тихо во мне и пусто. Господи, дай мне, Церкви своей, силу жить, ни на что не надеясь!..»
А Господь, он чего? Бог взял — Бог дал, по настроению. Смотря сколько денег, смотря на какие сигареты хватает. В тот день, когда канал был открыт, и молилася бедная Ника, у Господа денег было только на «Беломор», в то время как предпочитает он, известное дело, «Золотое руно»; на худой конец — «555».
Посему он не дал, а взял. Взял Нику на небо досрочно, чтоб не молилась больше, а то у него от ея молитв бесконечных зубы даже болят.
Он тоже ведь человек. Устает иногда господствовать; хочет к Погорельскому в армию, но тот ему в письменной форме изо дня в день шлет отказы. Мол, набор закончен, колокольчиков столько, что музыки не напасешься на них. Позвоните через сорок лет, а пока все пустыни куплены, — в новых народах в этом квартале необходимости нет.
Идет тогда Господь, коему в месте отказано, в ресторацию. Размышляет там о понятии Города. К нему за столик, почуяв, что угостит, подсаживаются; сперва Марк Аврелий, потом Боэций. Слышатся пьяные крики «град божий», «град — Петроград», «Плаксам Москва ласкова» (см. И. А. Марковский «Стихи» (Прим. Сквор.)), — но это все лишь затем, чтоб Господь не забывал подливать.
На сцене певичка-Мальвина. Ей все надоело. Работа у нее — волк. А она девочка. Она слабенькая. Ей страшно. Кожа у нее нежная, а работа царапается; если слишком расчувствуется ребенок, так сразу уж даже и не царап, а без предупрежденья зубами. ещё у нее блестящая куртка хрустит. Колет ей голое тело. Она видит Аврелия, и чувствует рынок. Рот автоматически раскрывается в «Милого Августина, Августина, Августина…»
Потом ей за шиворот баксов полтинник. Полтинник, в свою очередь, тоже колет ей её голое тело — последний рубеж под блядской хрустящей курткой; далее уже сердце, но оно не принадлежит никому. Даже ей.
Вечер к концу; программа исчерпана. Она в артистическую, потом через весь кабак до дверей. Естественно, незамеченной хочет. Вроде бы шансы есть, — одежда другая. Но от Господа душу не спрячешь, даже если он пьян. Он за рукав — хвать! Посиди, мол, со мной. У меня проблемы. Погорельский на работу меня не берет, и это притом, что он — плод моей деструктивной фантазии.
Мальвина сидит рядом. Сидит час, два, четыре. Слушает. С Господом с одного блюда ест устриц. Потом тот её на такси домой и рад бы, конечно, да все деньги пропили Боэций и АвгустИн. Поэтому провожает пешком. Тихая, блядь, южная ночь… В белом небе звезды рыжеют, коим нету числа.
— Спасибо… Вот в этом иване я и живу, — говорит Мальвина, чувствуя себя обязанной улыбнуться, — на сто шестнадцатом этаже. — «Зачем про этаж?» — не понимает сама себя.
— Можно к тебе? — спрашивает Господь.
— Нет. Вот это нет.
— Прости…
Мальвина входит в подъезд и вызывает лифт. Там, божьей милостью, её посещает свежая мысль: «Господи, какая же я все-таки дура!»
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ, о Вечной Жертвенности
Вне всяких сомнений, только такой неудачный экземпляр человеческой породы, как горячо любимый мной Андерсен, мог создать полотно, в каковом Женское Начало проявило себя в столь великом подвиге Вечной Деятельности, совершенном во имя столь несвойственной женщинам идеи спасенья Мужской Души! Может быть, роль здесь сыграла некоторая НЕДОмужесвенность главного героя? Или НЕДОженственность героини? Или же просто Герда — мужчина более, нежели Кай, который более женщина; тем более что Снежная Королева — уж явно мужУчина (Не опечатка! (Прим. Сквор.)).