Шрифт:
— Избавь меня от этаких судей, — сказал Владимир без особого яду, мирно — у них еще будет время поспорить — и сменил тему: — А откуда вы знаете Моисеева? По Москве?
С Сергеем Дан учился на естественном факультете у Тимирязева. Сергея выслали в Нижний за беспорядки после того, как забрали в солдаты около двухсот студентов в Киеве. А Дану пришлось эмигрировать, он замешан в подготовке теракта…
Они поселились под одной крышей. Дан рассказал новичку о Женеве, что знал, и коротко о себе. Владимир о себе тоже сказал в общих чертах — первомайская демонстрация, суд, ссылка, побег. И пока хватит, подробности потом. Он прибыл в Женеву, чувствуя себя несколько растерянным. До этого он побывал в Берлине, побывал в Лозанне, посмотрел, послушал… Было над чем призадуматься, было от чего растеряться.
Он переходил границу с надеждой на живое дело, полное отваги и риска. Эмиграция сулила не только спасение от ссылки, но и совсем другую жизнь, не только избавление от российской кабалы, но и саму заграницу, культуру, Берлин, Париж, Лондон, каких-то новых, значительных людей, новые содружества, а с ними и новые возможности борьбы. Заграница жила в его представлении как некое пребывание на несравненно более высоком уровне. И без помех. Там тебя не преследуют ни жандармы, ни шпики, ты недосягаем для них, а, к примеру, в Германии социал-демократы действуют легально, даже газеты свои издают свободно. Одним словом, заграница для него сейчас — это прежде всего свобода. От ссылки, а затем еще и все другие свободы: слова, собраний (один Гайд-парк в Лондоне чего стоит), действий.
Однако скоро ему пришлось убедиться, что помимо свободы «от чего» существует еще и свобода «для чего». Для чего ты избавился от ссылки, для чего ты можешь здесь говорить все, что думаешь, — для чего?
Сначала Берлин.
Сразу же стало ясно, что в Германии русским политэмигрантам живется туго: власти требуют вид на жительство, как минимум — губернаторский заграничный паспорт. Если он есть — живи, но опять же не забудь явиться в полицейский участок и доказать, что ты не станешь бременем для Германии — и ее подданных, а для этого предъяви кругленькую сумму наличными или текущий счет в банке.
По слухам, такое же положение было во Франция, не легче и в Бельгии. Поменьше преследовались эмигранты в Англии, может быть, потому, что там вообще было тяжело жить: ни работы не найдешь, ни приюта.
А до Швейцарии добраться не так-то просто.
Русская колония в Берлине состояла в основном из студентов, среды Владимиру знакомой. Приехали они сюда легально, учиться, большинство из состоятельных семей, и каждый, как правило, считал своим долгом участвовать в революционном кружке. Разные были кружки, и о единстве, разумеется, не заходило и речи, поскольку истина многозначна и пути к ней неисповедимы. Особенно много здесь было сионистов, бундистов, поменьше эсеров и совсем немного эсдеков. Они входили в группы содействия, знали явки, собирали деньги, устраивали собрания я жили, как скоро убедился Владимир, по священному писанию: в начале было слово, все через него начало быть. Говори вслух, что думаешь, говори даже, не успев подумать, иначе другой влезет со своим словом и начнет самоутверждаться, говори, будто растет твой революционный стаж не годами борьбы, а за счет вот этих минут звучания па тему «долой» и «да здравствует».
Сионисты презирают всех одинаково, бундисты тоже, но особо эсдеков, ведь совсем недавно Бунд гордо покинул съезд РСДРП, заявив, что только он вправе представлять еврейский пролетариат и никакая другая революционная организация не должна вмешиваться в их дела.
Эсеры превозносят террор, «Дело второго апреля» — убийство министра внутренних дел Синягина студентом Балмашевым.
— Вот подлинно революционное дело! — И запевают хором: — «Радуйтесь, честные правды поборники, близок желанный конец. Дрогнуло царство жандармов и дворников: умер великий подлец».
А что эсдеки?
— Параграф первый — это принципиально важно.
— Параграф первый — сущая чепуха. У Ленина генеральские замашки.
— А у Мартова обывательские нежности вместо революционного долга.
— Мартов энциклопедист! Он в уме перемножит пятизначные цифры быстрей, чем другой на бумаге.
— Пускай идет в цирк! Ха-ха!
— А что говорит Плеханов?
— Плеханов говорит: и корова ревет, и медведь ревет, и сам черт не разберет, кто кого дерет. Все это дрязги кружковой жизни.
— Потому Ленин и стоит за такую формулировку параграфа первого, которая бы из кружков сделала партию.
— Ленин централист!
— Плеханов вызвал Мартова па дуэль.
— Мартов поэт! Он написал «Туруханскую». — И тенорок заводят: — «Там, в России, люди очень пылки, там к лицу геройский наш наряд, но со многих годы долгой ссылки живо позолоту соскоблят. И глядишь, плетется доблестный герой в виде мокрой курицы домой…»
Вот именно, молодец Мартов. Все подхватывают и поют. Знать революционный фольклор — дело чести каждою.
Песня стихает, страсти гаснут, но не надолго, и снова:
— Мартов великий теоретик.
— Ленин — Робеспьер. Остряки так и называют его.
— Плеханов умница, говорит: не могу стрелять но своим.
— Господа марксята! Если революция пролетариата неотвратима, то призывать к ее содействию так же нелепо, как создавать партию содействия лунным затмениям. Так сказал Штаммлер в своей последней книжке.
— Что ему книжка последняя скажет, то на душе его сверху и ляжет.
Осведомленность, зубастость, остроумие, бенгальские огни полемики становились для Владимира привычными. И все-таки удивляло: почему за меньшевиков большинство, а за большевиков — наоборот?