Шрифт:
Еще несколькими годами позже та же причудливая судьба еще раз свела меня с бургомистром Черепенькиным – на каторжанском лагере Аят-Ягинских шахт в Воркуте. Там Черепенькин был каторжником первого воркутинского алфавита и имел 20 лет каторги, меня пригнали на этот лагерь этапом из обычного лагеря для заключенных в виде штрафа за нелегальную встречу с матерью после отказа завербоваться Стукачелло. Черепенькин был уже совсем старым, его не заставляли тяжело работать, он ковырял что-то то ли при сапожной, то ли при портновской мастерской в лагере. С некоторыми трудом, но все-таки вспомнил он мое посещение летом 1943 года во Пскове. От него я узнал, что в начале сорок четвертого года, при отступлении немцев из Пскова, вся библиотека Пединститута сгорела, подожженная то ли немцами, то ли советскими бомбами, когда горел весь город. «Вам надо было тогда больше книг оттуда взять, – сказал Черепенькин, – больше книг уцелело бы».
Мне удалось проследить судьбу этого человека до конца. В эпоху ликвидации сталинского лагерного наследства в 1955–1956 годах Черепенькин был освобожден, не досидев до конца своего срока, и вернулся в свой родной Псков уже глубоким стариком. Ему и его старушке-жене, терпеливо дожидавшейся возвращения своего мужа, была дана пенсия за десятилетия его довоенной работы в школе, он получил небольшой участок земли за городом для садоводства и тихо и мирно дожил остаток своих дней, не подвергаясь ни гонениям, ни дискриминации как со стороны властей, так и со стороны населения. Очевидно, служа при немцах бургомистром, он умело лавировал, не вызывая раздражения и озлобленности ни у какой из сторон – ни у немецкой, ни у советской.
Сравнительно легко мне было организовывать и зрелищные мероприятия. В Псков часто приезжали различные артистические труппы с концертами и спектаклями. Большинство этих гастрольных групп мне удавалось заполучить в нашу бригаду. Так, у нас пел Печковский, оставшийся в оккупированной немцами Гатчине, танцевал Дудко со своим ансамблем, была большая концертно-драматическая труппа из Минска.
Удалось мне организовать и собственную самодеятельность, в которой помню одного яркого участника, Володю Скворцова, сына ленинградского врача, одаренного пианиста. Но не долго он пробыл у нас – еще летом ушел в партизаны, и судьбу его я не знаю.
В течение всего лета с бригадой происходили какие-то непонятные мне в то время метаморфозы. Во-первых, уже в начале июня был отозван в Берлин генерал-лейтенант Иванов, начальником бригады стал числиться генерал-лейтенант Жиленков, который, тем не менее, никаких командирских функций не исполнял. Фактически командиром был Сахаров. Некоторое время спустя приехал из Берлина еще один эмигрант-офицер, старший лейтенант Виктор Ресслер, человек лет 36–38, который оказался адъютантом Жиленкова, играя одновременно роль переводчика. Ресслер внешне принадлежал к тому типу людей, которых в России зовут «губошлепами», нижняя губа у него сильно выдавалась вперед и он как бы шлепал ею, когда говорил, и вообще был порядочной размазней.
Таким он казался на вид, на самом деле он, по-видимому, был другим человеком. Мне кажется, он был связан либо с абвером, либо, что еще хуже, с СД, и от них был приставлен к власовской группе. Целых полтора месяца мне пришлось прожить с ним в одной комнате, его «подселил» ко мне опять-таки Сахаров. Потом этому Ресслеру суждено было быть переводчиком при самом Власове и оставаться с ним до конца, до того момента, когда в мае 1945 года советская разведка, в последние моменты державшая Власова уже в плотном кольце своих агентов, арестовала их обоих. Судьба Ресслера похоронена в советских архивах госбезопасности того времени. Не думаю, что он остался жив.
В конце июля все трое – Жиленков, Сахаров и Ресслер тоже были отозваны в Берлин, и командиром остался полковник Кромиади. Но очень скоро, не позже середины августа, и того отозвали туда же. Остался Ламздорф.
Я стал замечать, что все большую и большую роль в делах бригады начинают играть немцы, говорящие по-русски, из немецкой шпионской школы, размещавшейся в барачном городке на южной окраине Пскова на берегу р. Великой. Вскоре, в одно из воскресений, один из этих немцев утонул в Великой, катаясь пьяным на лодке. Оставшиеся двое, майор Краус и капитан Хорват, с удвоенной энергией начали вмешиваться во внутреннюю жизнь бригады, чуть не ежедневно приезжая в часть. Они в придирчивом тоне вели разговоры с Ламздорфом, презрительно третировали нас, бывших советских офицеров, и это сейчас же сказалось на моральном состоянии личного состава.
Стали учащаться случаи ухода в партизаны солдат и даже офицеров. Старший лейтенант Проскуров, командир одной из рот, очень любивший выпить, был одним из первых таких перебежчиков. Уже находясь в партизанах, он продолжал появляться в ближайших деревнях в знакомых домах и встречался с нашими людьми. Эти встречи не приводили ни к каким эксцессам. По невыясненным тогда причинам Проскуров вскоре застрелил свою любовницу в одной из деревень и после этого исчез с нашего горизонта.
Ни Сахаров, ни Ламздорф, ни сам отец Гермоген не раскрыли мне своевременно тайну, окружавшую основание нашей бригады. Мне самому догадками и сопоставлениями разрозненных услышанных слов, замечаний и фактов пришлось своим умом доходить до истины. Постепенно я узнал, что шпионская школа, расположенная на окраине Пскова – это «северная» разведывательная школа «Цеппелин», бывшая «южная», переведенная сюда из Яблони в Польше после того, как Яблонь и поместье графов Замойских разбомбила советская авиация.
Мне постепенно стало ясно, что и эта «Гвардейская бригада РОА», так же как и бригада Гиля, является детищем и иждивенцем таинственного «Цеппелина» и что никакого действительного формирования бригады из имеющегося в наличии батальона не произойдет. Вскоре выяснилась и причина усилившегося внимания к нам немцев и – особенно – их почти враждебного к нам тона. Ламздорф шепнул мне, что 16 августа бригада Гиля подняла восстание, перебила всех немцев из «фербиндунгсштаба» и в целом составе, захватив все склады продовольственного, материального и огневого снабжения, перешла к партизанам. Немцы очень опасаются, что и мы сделаем то же самое, поэтому и ездят к нам каждый день. Он предупредил меня, чтобы я был осторожен в разговорах и не высказывал публично осуждающих мнений в адрес немцев, так как они наладили густую сеть своих осведомителей, опасаясь заговоров. Это мне было понятно и без предупреждения Ламздорфа, но все-таки оно не было лишним, так как у многих из нас поразвязались к тому времени языки, особенно злорадствовали мы по поводу провала летнего немецкого выступления. Многие – и я в том числе – испытывали двойственное чувство. С одной стороны, мы понимали, что ничего хорошего для нас нет в том, что неуспех терпят немцы. Это значило, что успех имеет наш главный враг – Сталин. С другой стороны, немцы всем своим поведением настолько уж нам «засели в печенках», настолько обозлили нас, что мы ощутили явную радость, когда узнали из сводок, что им всыпали на Курской дуге так основательно, что они катятся к Днепру. Вот эти-то настроения и надо было скрывать от лазутчиков Крауса и Хорвата.